|
Скачать 0.6 Mb.
|
Содержание
Часть втораяЧасть третья Часть четвертая |
Красная волчанкаЧасть перваяНиколай Угодник1 Старый дед Димитрий, которого в детстве все звали просто Митькой, сидел на завалинке и щурился на солнышко, как кот Савка, который примостился тут же рядом с дедом. Савка мурчал свою извечную песню и радовался жизни, наступало лето – пора приволья и охоты. Мышей кругом хоть пруд пруди, так что Савка не задумывался о черном дне, он предпочитал думать о приятном. Деду Димитрию котово счастье не светило, лето – самое хлопотное время года, на селе это знают и стар и млад. Трудов много, а уродится хлебушек или нет – это уж в руках Божьих. Бывает, так зальет землю, что она, родимая, аж захлебывается, а бывает, иссушит до корявой корки – и нет урожая. Дед поглядывал на ребятишек, возящихся возле старого осокоря, и размышлял о том, что вот вырастут его внуки – какая жизнь ждет их впереди? Жизнь менялась прямо на глазах, и деду это не нравилось. Приезжал племянник из города – такие речи вёл, что дед Димитрий не выдержал, да и выругал его. «Ишь чего захотели, – переживал старик, – царя-батюшку с престола скинуть, чтобы новую счастливую жизнь налаживать. А какая она, эта счастливая жизнь, кто знает? Не работать что ли, да разговоры разговаривать? Велико ли счастье? Примечаю я: до земли всё меньше охотников, все в города кинулись, думают, им там медом намазано. Как же, держи карман шире, ить и там так же на барина работай, да помалкивай. Не для того, чай, барин фабрику затевал, чтобы нас, грешных, кренделями да булками потчевать. У него, небось, своя задумка имеется – капиталу заработать. А как же? Без капиталу теперича никуда, такие ноне времена. Крепостных прав нет, чуть что – расчет, и гуляй где хочешь, хоть к другому барину. А у другого то же самое: потей от зари до зари да помалкивай. А все же на земле потеть приятней. Её, красавицу, понюхаешь, на зуб попробуешь – благодать. Что русский мужик без земли? – так, пустое место, перекати-поле, да и только. Нет, не будет добра от этих мануфактур, ей богу не будет, не переварит их Господь». «Митька, пострел, ты куда это залез, слазь немедля, не то разобьёшься, дурья твоя башка», – погрозил дед своему белобрысому непоседливому внучонку. Митька деда любил и уважал, но против себя поделать ничего не мог. Кипящая в нем энергия требовала выхода, что и толкало Митьку пускаться во все тяжкие и бедокурить. Но Митька был трудолюбив, от работы никогда не отлынивал: и воды наносит, и скотину накормит, да и сеял, как заправский мужик, а ведь ему только осьмой пошел. Болело у деда сердце за внука – больно уж душа у мальчонки чистая, пропадет ни за грош. Чаще всего поминал дед Митьку в своих молитвах. Дед Димитрий покряхтел и пошел в дом. Бабка Настасья, как всегда, гремела ухватами, крутясь возле печки. По всей избе разливался ароматный запах щей. Дед снял чувяки, зашёл в горницу и перекрестился на икону. Он долго молча стоял около Николы Угодника, как будто дожидался каких наставлений, но Николай Угодник молчал. Старик медленно повернулся и снова отправился на завалинку, поближе к солнышку. Дед Димитрий, как и всякий русский мужик, глубоко в душе оставался язычником и уважал солнечное светило не меньше, чем Николая Угодника. Он с удовольствием ходил в церковь, а выходя из церковного благостного полумрака, неизменно радовался солнечному свету, пытаясь разглядеть на лике светила печальные глаза, как на иконах. Солнце уже садилось, когда подбежал запыхавшийся Митька сказать, что мужики с бабами возвращаются с работы. Дед поднялся им навстречу, уже издали чувствуя запах пота, замешанный на духе, источаемом самой землей, густом и насыщенном её животворящими соками… 2 Когда грянула революция, Митьке стукнуло восемнадцать. Дед Димитрий уж лет пять как помер, не дожив, слава Богу, до людских волнений – не любил дед беспорядка. Митька частенько летом захаживал к деду на могилу, усаживался возле холмика прямо на землю и, щурясь на солнышко, как когда-то сам дед, подолгу с ним разговаривал. Ему казалось, что дед его и видит и слышит, и что только он один может дать Митьке правильный совет – жениться ему на Полинке или обождать. Полинка Митьке нравилась давно. Спокойная, ласковая, она всегда была довольна и никогда не собачилась, как иные девки. Жениться было вроде рановато, можно б ещё и погулять, да где гулять и с кем? Какие уж теперь гулянки. А Поленька, ещё глядишь, чего-доброго, за другого выйдет. Митьке казалось, что дед тоже склоняется к женитьбе, всё-таки это мужское дело. В селе к революции относились по-разному. Те, кто постарше, возмущались: чего выдумали – царя-батюшку от престола отрешать. Да разве ему кто указ, коли он Божий помазанник. А кто этих смутьянов «помазал»? Молодые к смутьянам относились сочувственно. Что царь? Дали ему под зад коленом – даже не огрызнулся, теперича и цари не указ. И без них люди живут, лишь бы жизнь была веселая да привольная. А… – махали руками старики, кто работать будет, как порядка не станет? Одними веселками не прокормишься, во всем порядок должен быть. Нет, без батюшки-царя никак нельзя. Сходились только в одном – никто не хотел войны. Война беспощадно калечила и пожирала мужиков, которые никак не могли уразуметь – за чью землю они воюют. Митька слушал всех внимательно, и стариков, и молодых. Дед Димитрий приучил его уважать чужое мнение, но при этом иметь и своё. С одной стороны, Митьке было жаль царя, однако искалеченных мужиков было ещё жальче. Сам он на войну не рвался, только если пришлось бы – не струсил, Удаловы никогда трусами не были. Да теперь говорят, что войне скоро конец. Нет, ей-богу, женюсь. Поставлю избу, и заживем с Поленькой душа в душу. Она работящая, и я землю люблю, проживем не хуже других. Детишек вырастим, чтобы гомонили без умолку. Митька, как и дед Димитрий, очень уж любил детский гомон, без него жизнь казалась скушной и никчемной. Икона Николая Угодника по-прежнему стояла в красном углу горницы, перед ней висела лампадка. В селе Бога чтили, в церковь ходили исправно, постились по-хорошему. Городские смущали селян и корили за отсталость и невежество: мол, и Бога-то никакого нет, и нече зря время тратить. Кабы был Бог, разве разрешил бы он царя с трона скинуть. Рассказывали про Маркса и Энгельса, но селяне чужаков не шибко жаловали. Старики ругались на богохульников и грозили Божьей карой, а те только зубоскалили и твердили своё – ну и где, мол, ваша кара? Молодежь не хотела отставать от времени и жить по дедовым заповедям, и вот уж нет-нет да и раздавались насмешки в адрес верующих. Да разве ж раньше такое могло быть?! Митька твердо верил, что без Бога человеку нельзя, нельзя и всё тут, без Бога человек не человек. Он каждый день смотрел в лучистые глаза Николая Угодника, как бывало дед Димитрий, и чувствовал, что пока он ловит этот взгляд, он, Митька, дурману городского не напьется и не пойдет крушить направо и налево дедову науку. Николай Угодник, видно, одобрял Митькины мысли и глядел на него ласково. Митька, выходя из дому, щурился на солнце и радостно улыбался ему. Жизнь продолжалась… 3 У Митьки и Поленьки народились один за другим восемь человек детей. Митьку давно уже звали Дмитрием Авдеичем или просто Авдеичем, а Поленьку – Пелагеей. Жил Авдеич с Пелагеей душа в душу, не такой он был человек, чтобы женщину обижать. Семья большая, дружная, ссорились редко, родители старались детям дурного примера не давать. Дурному и так было где набраться, дурь перла отовсюду. Советская власть повсеместно налаживала новую жизнь, и жизни от этой новизны на селе не было никакой. Землю мужикам так и не дали, обманули, как всегда. На Руси испокон веков, если кого обманывали, так перво-наперво мужика. Мужик доверчив и не лукав, оттого и мужик. Затеялись колхозами жить, ладно, но какая это жизнь, когда своего ничего нет, кроме пары порток. Детишкам одежду справить не на что. Они, бедолаги, зимой по очереди гулять ходят, валенки одни на двоих, на трудодень-то валенок не купишь. Авдеич с Пелагеей, не разгибая спины, работали от зари до зари, а достатку в доме не было, жили впроголодь. В других-то губерниях крестьяне и вовсе с голоду дохли, а их всё же Бог миловал. Помогал лес: ребятишки собирали грибы, ягоды, ловили рыбу, охотились. Кое-как сводили концы с концами, чтобы не помереть с голоду. Советская власть вроде как и старалась для трудового народа, да толку было чуть. Лишнего никому иметь не полагалось, а лишним считалось почитай всё, даже самое необходимое – домашняя скотина. В их селе отродясь богатых не было, были кто покрепче – те, что много работали, а теперь всех уравняли до нищеты. О колхозном добре, знамо дело, никто заботиться не хотел, никто его своим не считал и считать не мог. Так уж мужик от природы устроен – что своё, то своё, а всё остальное – чужое. Поэтому дохли колхозные свиньи, и никто за них не переживал. Пытались найти вредителей, да и то не смогли. В других-то местах, особенно в городах, говорят, вредителей развелось, что тараканов и блох. В селе, где жили Авдеич с Пелагеей, одного председателя и расстреляли, других вредителей не нашлось. О председателе никто не жалел, нехороший был человек – пришлый, мужицкой души не понимал и к земле уважения не имел. Щелкал кнутом не по делу, как глупый пастух, не зная, что от страха у коровы молоко испортится. Жена председателя, Александра, родная сестра Пелагеи, одна об нём и поплакала. Искренне веря в дело мужа, она и сама вступила в партию большевиков и, пока он был жив, работала председателем сельсовета; потом, конечно, разжаловали, хорошо хоть саму к стенке не поставили. Была у неё одна дочка, Нюрка, детей им с председателем заводить было некогда. Авдеич и Пелагея жалели Александру, хоть и не одобряли её взглядов: иконы поснимала, в горнице портрет Ленина повесила. На селе так толком и не поняли – кто такой был Ленин. Говорили, что он революцию сделал, потому что очень любил рабочих и крестьян, но, надорвавшись, быстро умер, доверив дело жизни своему другу и соратнику Сталину. Мужики не очень понимали – чегой-то Ленин так любил рабочих и крестьян, но верили на слово агитаторам, тоже ведь люди зря болтать не станут. Больше всего Авдеича удручало то, что из русского человека всячески изгоняли Бога. В их селе ещё стояла церковь, это была самая большая радость для всех верующих. В неё на праздники сходились богомольцы с окрестных сел, в основном старики – остальные, кто и верил, ходить в церковь побаивались. Не жаловала новая власть верующего человека. В других селах все церкви позакрывали: где склады сделали, где так стояли, пустые и заросшие крапивой, похожие на оскверненные души. Чем уж так Господь не угодил новой власти, Авдеич не понимал, но знал одно: что без Бога человек пропадёт, просто кончится. Больше всего он опасался за детей: в сельской школе их учили грамоте, и это было хорошо, но там же зароняли в их души семена безбожия. Авдеич с Пелагеей детей не неволили, дети, слава Богу, все были крещеные. «Авось сами разберутся, что к чему», – думал Авдеич. Ближе всех Авдеичу был его первенец –Митька, названный так в честь старого деда Димитрия – он и помощник был в семье отменный, и душой чист как утренняя роса. Бывало, Митька спросит его: «Отец, что ты всё около Николы Угодника стоишь?» Авдеич погладит его по голове, да и скажет: «И дед мой стоял, и отец мой стоял, и я стоять буду». А с недавних пор стал Авдеич примечать, что и Митька подолгу у Николы задерживается. «Слава тебе, Господи, – думал Авдеич, – глядишь, не пропадём». 4 Светлой жизни Авдеич так и не дождался. Мужики становились всё более угрюмыми, пили самогон, дрались, да и бабы от мужиков не отставали. В церковь ходили одни старухи. Старшие дети Авдеича и Пелагеи потянулись в город искать лучшей жизни, лишь Митька и младшие остались в семье. А тут ещё война проклятущая, будто без неё нужды мало. Авдеич с Митькой на войну не рвались, но свой мужской долг понимали. «Чтобы фриц на русской земле распоряжался – не бывать этому. Со своими бедами, – думал Авдеич, – нужно самим разбираться, а чужакам на нашей земле делать нечего, никогда это до добра не доводило». Перед отправкой на фронт Авдеич с Митькой зашли в церковь, помолились как положено, а затем к своему Николе Угоднику. «Ты посочувствуй нам, святой Николай, – молился Авдеич, – не по своей воле идём людей убивать, ведь если мы немца не одолеем, хана нам всем. Мы-то ладно, а Пелагея, дети – им за что страдать? Сохрани нас от крови лишней и от пули вражьей». – «И упаси, чтоб не струсить мне перед лихой вражиной», – от себя добавил Митька. Николай Угодник глядел на них сочувственно и печально… Авдеич с Митькой попали в одну пехотную часть, хоть в этом повезло, но повоевать им толком не пришлось. То ли Николай Угодник, вняв молитвам Авдеича, решил его избавить от лишних мучений, то ли ещё чего, а только сразила его немецкая пуля наповал в первом же бою возле деревни Белогривка. Возле этой деревни полегло всё их подразделение. Митьку ранило в грудь навылет, да к тому же и контузило. Его утащила к себе в дом кузнецова дочка Татьяна и спрятала на сеновале. Сам-то кузнец тоже где-то воевал, как и другие деревенские мужики, Татьяна жила одна с матерью. Наши части отступали, и немцы проскочили Белогривку, никого из жителей не тронув. Татьяна ухаживала за Митькой как могла: лечила рану, прикладывая травы, которые давала мать, поила парным молоком, а главное, подолгу разговаривала с ним. Очень он пришелся Татьяне по душе, а она ему – и говорить нечего. И вспыхнула промеж них любовь, счастье которой не каждому дано изведать. Митька сговорился с Татьяниной матерью, что когда кончится война, он заберёт Татьяну к себе. А сам, как только зажила рана, отправился искать свою часть. Татьяна промочила слезами всю подушку, но удерживать его не стала, да и не остался бы он – совесть была. Ушел Митька лесами и как сгинул. Ничего больше Татьяна с тех пор о нём не слыхала. То ли к немцам попал, то ли свои загубили – кто знает, лихое время было. А только родился у неё вскорости белобрысый мальчонка, и назвала она его тоже Митькой, в честь его отца. Авдеича похоронили сразу после боя. Татьяна нашла его по Митькиному описанию и притащила во двор. Митька с отцом попрощался, а ночью Татьяна с матерью оттащили Авдеича на полозьях к деревенскому кладбищу, там и закопали. Схоронили Авдеича в кузнецовой домовине, добротный гроб себе смастерил кузнец. Поставили крест на могилке, а писать ничего не стали, побоялись. Земля Авдеичу досталась хорошая – жирная, рыхлая, плодовитая. И в этом потрафил ему Николай Угодник, больше всего на свете Авдеич любил свою землю… 5 Немцы при отступлении Белогривку сожгли. Из деревни мало кто уцелел, Татьянина мать тоже погибла. Сама Татьяна с маленьким Митькой отсиделась в лесу. На кузнеца они ещё раньше получили похоронку. Поклонилась Татьяна родной земле, поклонилась родным могилам и пошла с Богом… Пересаживаясь с поезда на поезд, она почти месяц добиралась до села, где когда-то жили Авдеич с Пелагеей. Татьяна разыскала их дом, слава Богу, и дети, и Пелагея были живы и здоровы. Пелагея, как увидела Митьку, так и зашлась – малец был как две капли воды похож на её сына. После она долго выла одна, в закутке, узнав о судьбе Авдеича. О сыне не было никаких известий. В деревне голодали, так как немец порезал всю скотину. Немецкая часть с месяц квартировала в селе, шестеро солдат стояли и у Пелагеи. Пелагея на немцев не очень жаловалась, они никого не трогали, только всё лопотали: матка, матка, млеко, яйко. Всё пожрали, всех кур перерезали, и коровёнку, которую они с Авдеичем с таким трудом ещё до войны купили, с собой увели. Пелагея аж сознание потеряла – до того корову было жалко, но ничего, потом отошла. Опять кормились лесом, да охотников уж не было, всех к рукам война прибрала. Пекли из крапивы лепешки, потом страдали животами, да чего уж там – тогда всем несладко приходилось, у кого совесть была. А жила у них на селе баба злющая, бессовестная, Нюркой звали. Так она ползала на передовую мародерствовать, и наших и немцев обирала: у кого часы снимет, у кого сапоги, у кого портки ещё крепкие; бывало, и золотишко перепадало – перстенёк какой или колечко. В селе гнушались мародерствовать – никто, кроме Нюрки, этим не занимался. «Креста на тебе нет», – плевались ей вслед односельчане. И вот поди ж ты, крест-то на ней как раз и был. Набожней Нюрки на селе никого не было – и обедни стояла, и посты соблюдала, и молилась истово. Как в ней это уживалось, бабы понять не могли. Должно быть, у неё были свои отношения с Богом. Надо сказать, Бог Нюрку не сильно жаловал, богатство она накопила, только для кого? Бабе уж за сорок, а детей всё не было. А баба без детей что земля без травы. Вскоре война закончилась, мужики, что остались живы, возвратились в родное село – их оказалось немного. Пелагеин Митька так и не объявился. На селе снова стали налаживать колхозную жизнь, о другой и не вспоминали. Татьяна решила податься с маленьким сыном в город. Без мужика в деревне жить тяжело, а мужиков на всех не хватало, да и Татьяна, ещё помня своего Митьку, не рвалась обзавестись новым мужем. «Подниму как-нибудь сама», – думала она, глядя в ясные голубые глаза маленького сына. Все Пелагеины дети, как вырастали, сразу же уезжали в город. Пелагея грустно смотрела им вслед, но не останавливала, чуя, что в селе им счастья не видать. Николай Угодник сиротливо глядел из угла горницы, к нему давно уже никто не подходил. Пелагея регулярно стирала с него пыль и зажигала по праздникам лампадку. Не спасал её Николай Угодник от тоски по Авдеичу и пропавшему сыну. За других детей душа тоже болела, но они хотя бы были живы. Пелагея ходила в церковь, которая, слава Богу, уцелела, и молилась за всех, однако тоска оставляла её. ^ Городские 1 Татьяна с Митькой приехали в Москву, где осели почти все Авдеичевы дети. Она устроилась в охрану на станкостроительный завод и получила место в заводском общежитии. Общежитием назывался деревянный барак с комнатами метров по тридцать. В каждой такой комнате жило по три-четыре семьи, отгораживаясь друг от друга тряпичными занавесками. Ещё была общая кухня, умывальня и туалет. Мыться ходили в баню. В общежитии жили сплошь приезжие из деревень, вроде Татьяны, – народ неизбалованный и неприхотливый. И хоть с царских времен жилищные условия заводских рабочих мало в чем изменились, роптать было не на кого. Теперь народ сам ковал себе счастливую жизнь, имея о ней довольно смутное представление. Митьке дали место в заводском детском саду, и Татьяна всецело могла отдаваться труду на благо отечества, что она и делала. Как и большинство деревенских баб, она была трудолюбива и работала на износ. На заводе, в отличие от колхоза, платили живыми деньгами, а не трудоднями. На деньги можно было купить Митьке ботиночки и апельсины, о которых в деревне слыхом не слыхивали. Правда, от апельсинов у Митьки начинался диатез, и врач настоятельно советовала кормить мальчика не заморскими фруктами, а деревенскими яблоками – и витаминов больше, и диатеза не бывает. Татьяна с врачом соглашалась, но когда видела Митькины завистливые взгляды, на других детей, то забывала все врачовы наставления. Митька был хил и слаб, как и все дети того поколения, не имевшие нормального питания. Татьяна отдавала ему лучший кусок, сама же чаще всего довольствовалась пустыми щами. Её денег хватало лишь на то, чтобы как-то сводить концы с концами. У неё было два платья и одно пальто на все времена года, и она считала себя богачкой. Года через три Татьяна вступила в Коммунистическую партию, уговорил секретарь заводской партячейки. Она не очень-то поняла, зачем ей это нужно, устав партии так толком и не прочла, но внимание, которое ей уделялось, было лестно. Вступив в партию, Татьяна стала работать ещё лучше, должно быть видя в этом свой партийный долг. Работала она теперь не в охране, а в малярном цеху – красила станки, которые выпускал завод. В цеху работали исключительно женщины, ибо ни один мужчина не выдерживал таких условий труда. Только русская женщина могла по восемь, а порой и по шестнадцать часов нюхать краску до рези в глазах и звона в ушах и при этом ощущать себя вполне счастливой. О деревне Татьяна вспоминала всё реже и реже, заводская жизнь поглотила её полностью. Скучать не приходилось: детский сад, работа, опять детский сад, да ещё партсобрания, на которые ходить было некогда, да по-правде сказать, и не очень хотелось. Всё, что от Татьяны требовалось на собраниях – это поднимать при голосовании руку, и не дай бог – зазеваться. Однажды её соседка по партии задремала и руку поднять не успела, тут такое началось – чуть было во враги народа не записали, еле отвертелась. С тех пор на собраниях старались не дремать. В основном на всех партсобраниях требовалось одно – одобрение действий руководства, и руководство это одобрение неизменно получало. Что бы ни предлагалось, всё принималось. Отношения рабочих с партией были довольно простые: надо было платить партийные взносы и всё одобрять. Дело нехитрое, хотя денег на партийные взносы было жаль, но человек привыкает ко всему, привыкли и к этому. О Боге разговоров не заводили, так как по заводским правилам никакого Бога не было. Отдельные верующие ещё сохранялись, они и в церковь ходили, и иконы в доме держали, но, как ни странно, всё это были люди не очень приятные, замкнутые, злобные, и Татьяну к ним не тянуло. В основном, все на церковь махнули рукой; детей, правда, крестили, но на этом отношения с церковью как правило и заканчивались. На службы не ходили, молитвы не творили, постов не соблюдали, что впрочем никак не мешало большинству заводских любить ближнего, поэтому потеря Бога поначалу ощущалась не столь болезненно, с лихвой хватало и Ленина. Он, правда, не требовал любить ближнего, он уже ничего не требовал, но и поститься не заставлял. Ближнего любили как могли, по-привычке, а постились по нужде, когда жрать было нечего. Татьяна икон в доме не держала и с Митькой разговоров о Боге не вела. Ни к чему – резонно думала она… 2 На лето Татьяна отправляла Митьку к Пелагее. Пелагея принимала у себя всех внуков, в доме летом собиралось по шести-семи мальцов. Иногда приезжал кто-нибудь из её детей в отпуск, Татьяна в деревню не ездила. Той деревни, которую она любила, уже не было, а новая ей не шибко нравилась, скорее даже тяготила её. Татьяна стала городской. Пелагея её не судила, она вообще никого не судила, а Митьку любила больше всех внуков. Было в нём что-то и от деда Димитрия, и от Авдеича, и от её Митьки. Все они были похожи друг на друга: голубоглазые, светло-русые, коренастые, а главное, похожи повадками. Честнее и трудолюбивей мужа Пелагея в своей жизни никого не встречала, таким же был и старший сын. И Митька, видать по всему, пошёл в их породу. Он любил и деревню, и Пелагею, и всю деревенскую жизнь, какая бы она ни была, другой-то ведь он и не знал. Митьке нравилось хозяйство – дом, скотина, огородишко. Он во всём помогал Пелагее: пилил дрова, таскал воду, окучивал картошку, кормил скотину. У Пелагеи было два десятка кур, поросёнок и коровёнка, которую помогли купить дети. Она поила внучат парным молоком, кормила свежими яичками и радовалась, что ещё может приносить какую-то пользу. Поросёнка резала по-осени, и всем детям посылала в город по шмату свиного сала, а весной покупала нового и выращивала. Митьку она обманывала, что это один и тот же поросёнок, Митька не мог себе представить, как это можно взять и зарезать Ваську, животных он очень любил. Бывало, сыплет курам зерно, а сам с ними разговаривает. А как любил яйца собирать! Возьмёт лукошко и ну обходить заветные куриные места, знал даже, какая курица какое яйцо снесла. Любил Митька смотреть и как Пелагея доит корову, сядет рядом на стульчике и не шелохнётся. Шёл бы ты, побегал с ребятами – ворчит Пелагея, а он знай молчит. По всему было видно, что Митьке хозяйство нравилось. Любил он ходить в лес и на рыбалку, его так все и звали – добытчиком. Митька знал все грибные и ягодные места, никто не набирал столько грибов и ягод, как он. Так же ловко он ловил рыбу. По вечерам Пелагея рассказывала внуку о прежних временах, о том, как раньше мужики жили. Митька к её рассказам проявлял живейший интерес. Он уже ходил в школу, но в школе ему не нравилось. Татьяна ему ничего не рассказывала, и он отводил душу с Пелагеей. Между тем, Пелагея сама не знала, чему учить внуков. Жизнь переменилась окончательно. И нравилось ей это или не нравилось, а жить было надо. Она съездила на могилу к Авдеичу, отвезла ему горсть родной земли, наплакалась вдоволь, наговорилась с ним и, отвесив низкий поклон, воротилась в родное село и решила так: Бог милостив и не задержит её на этом свете, так что их разлука с Авдеичем не будет долгой. Да и какая там разлука, когда она целыми днями с ним про себя разговаривала, тихо шевеля губами. Когда Митька вступил в пионеры, он похвастался Пелагее своим красным галстуком и сообщил, что теперь он должен быть во всём примером. Пелагея погладила внука по стриженой голове и тихо прошептала – главное, люби людей, Митенька, землю свою люби. «Всех людей любить нельзя, – загорячился Митька, – среди них прячется много врагов, которых надо разоблачать и судить, а потом расстреливать». – «Но врагов нужно уметь и прощать, – вздохнула Пелагея, – человек ведь и ошибиться может, а потом опомнится, одумается, да и попросит прощения: простите, люди добрые, Христа ради. Тут и надо его простить, а как же? Человек должен быть милосерден». Митька был парнишкой неглупым и слушал Пелагею внимательно. «А что такое «Христа ради», бабушка?» – «Ну как же, Митенька, Иисус Христос – Божий сын, принял смерть лютую во имя избавления человечества от грехов и во имя спасения душ человеческих, его на кресте распяли». – «На каком кресте? Как распяли?» – заволновался Митька. «На деревянном, какие на нашем кладбище стоят, только тот крест побольше был, Христа к нему гвоздями приколотили». – «Так это ж больно гвоздями-то, бабушка», – прошептал побледневший Митька. «В том-то и дело, что больно, да ведь и грехов у людей много было, без мук никак не искупить». – «Чего же это он за всех отдувался?» – не унимался Митька. «Так ему Отец велел». – «Что же, бабушка, и мой отец мог мне велеть за других мучиться?» – «Нет, Митенька, то дела Божьи, а наши – человечьи, мы за других мучиться не умеем». – «Как же, ведь отец-то за Родину воевал, тоже небось мучился?» – «Это не та мука, родной, не по своей воле». – «Да ну, бабушка, ведь Бога-то, говорят, и нет вовсе, всё предрассудки это, пережитки всякие». – «Не знаю, Митенька, не знаю, да и кто про это знать может? А вот отец твой верил, и дед верил, и прадед». – «А сама-то ты веришь?» – «Сама-то? Не знаю, запуталась я». Слукавила Пелагея, верила она в Бога, как не верить – без веры нельзя. И в церковь ходила, и молилась на ночь, после молитвы засыпалось легче. Да не хотелось ей мальчонке голову забивать, как бы не повредило это Митьке в городе-то. «Бабушка, своди меня в церковь», – попросил её однажды Митька. «Это ещё зачем?» – испугалась Пелагея. «Ну, своди, что тебе жалко?» В церкви Митьке в общем понравилось. Чисто, торжественно, пахнет приятно. Но когда они с Пелагеей вышли на улицу, и солнечный луч цапнул его за глаз, Митька обрадовался солнышку пуще прежнего. Он шёл по тропинке след в след за Пелагеей и что-то насвистывал. Нет, ему определённо нравился этот мир… 3 Когда Митька возвращался от Пелагеи в город, он поначалу радовался, так как скучал по Татьяне и по другу Петьке, с которым вместе жил в общежитии, учился, и дрался с соседскими мальчишками. Но уже через месяц Митька снова начинал скучать по деревне и душой рвался туда, к Пелагее. Там был дом, хозяйство, добыча. А в городе что? Что они с Татьяной имели? Восемь метров за занавеской да шифоньер с барахлишком. Что это против Пелагеиной избы, кур, поросёнка, коровы, двух котов, леса, реки. Весь год Митька маялся в ожидании летних каникул. В школе он учился неплохо, но мог бы и лучше – это отмечали все учителя – однако стремления к учёбе не проявлял. Настоящий пацан должен учиться так себе – таков был неписаный школьный закон, зубрить как девчонки считалось постыдным. В заводском бараке к образованию, мягко говоря, относились прохладно. Рабочий класс в советской стране уважали куда больше образованных, среди которых то и дело заводились вредители, несущие смертельную угрозу всему советскому народу, а потому из заводских во «вредители» никто не рвался. Книг в бараке не держали, всё что нужно говорилось по радио и писалось в газетах. В красном уголке имелись в полном комплекте все газеты, необходимые для рабочего класса. По кино и театрам расхаживать было некогда, надо было строить социализм. Все надеялись, что вот построят и отдохнут. Митьке строить социализм ещё было рановато, поэтому он целыми днями носился как угорелый на улице с мальчишками. Заводские дети почти все имели уличное воспитание, дома ими никто не занимался. Домашнее воспитание в основном заключалось в порке за разорванные штаны или плохие оценки. Татьяна сына не порола ни за то, ни за другое, поскольку он вину всегда признавал и изо всех сил старался исправиться. По правде сказать, сложно было мальчишке, даже и пионеру, быть во всём примером. Хоть и давали ребята от всей души пионерские клятвы на Красной площади, а только ленинские заветы соблюдать было не легче, чем Божьи заповеди. После того, как почти весь Митькин класс, состоявший из заводских девчонок и мальчишек, был принят в пионеры, их отвели в мавзолей поглядеть на Ленина. Митька почему-то сразу, как вошел, испугался, а когда он увидел бледно-жёлтого Ленина под стеклом, то от страха зажмурился и так и шёл до выхода с зажмуренными глазами, держась за Петькин рукав. И только выйдя на площадь и задрав голову к небу, он, наконец, успокоился. «Ты чего?» – спросил его невозмутимый Петька. «Не знаю, – стал мямлить Митька, – чегой-то голова закружилась». – «Да ты, Митька, весь бледный, как Ленин». Митьке было стыдно признаться, что он испугался и этого склепа, и мёртвого Ленина. «С животом что-то неладно», – оправдался он. Ночью Митьке приснился Ленин, он встал из своего стеклянного гроба и погрозил ему пальцем. Митька не знал, чем он провинился перед ним, но готов был провалиться сквозь землю, лишь бы тот перестал ему грозить. Потом ему приснилась Пелагея в беленьком платочке, она гладила Митьку по голове и вздыхала, за Пелагеей виднелась икона Николая Угодника. Митька посмотрел на Николая и успокоился. «Слава Богу», – прошептал он во сне. Наутро Митька спросил у Татьяны – была ли она в мавзолее. Татьяна отрицательно покачала головой и больше ничего не сказала. Недалеко от завода стояла церковь; как ни странно, она работала. Митька частенько слышал колокольный звон, но в церковь ни разу не заходил. Он боялся как огня, что его кто-нибудь увидит возле церкви – засмеют, и всякий раз, проходя мимо неё, переходил на другую сторону улицы, где стоял дом пионеров, от греха подальше. Над верующими смеялись в открытую, и это было пострашнее любых запретов. Всех верующих было принято считать одураченными и отсталыми людьми. Числиться в одураченных и отсталых никому не хотелось. Однако каждый раз, когда Митька слышал праздничный колокольный звон, какая-то непонятная тоска охватывала его, и ему нестерпимо хотелось поскорее уехать в деревню, к Пелагее… 4 Однажды, приехав в деревню на летние каникулы, Митька обнаружил, что на взгорке, где раньше радостно белела церковь, ничего нет. «Сгорела церковь-то, Митенька», – чуть не плача сообщила ему Пелагея. – «Как сгорела?» – «Да так и сгорела, вон ещё три дома погорело вместе с ней. Слава Богу, хоть наш дом Бог помиловал». – «Да отчего сгорела-то, бабушка?» – «Откуда ж мне знать, может и поджог кто, а может Господь на нас рассердился, да и спалил церковь – мол, не заслужили». – «За что это ему на нас сердиться?» – испугался Митька, вспомнив, как Ленин во сне сурово грозил ему пальцем. «Значит есть за что», – отрезала Пелагея. Вечером Митька с мальчишками пошел на развалины церкви. Церковь сгорела недавно – по весне, и поэтому зола была еще вполне свежей. Деревенские жители потихоньку растаскивали её на свои огороды в качестве удобрения, этим и закончилась местная церковная жизнь. Больше во всей округе ни одной действующей церкви не осталось. Пепелище по краям уже обросло молодой крапивой, так что будущее пустыря не вызывало сомнений. Митька вместе с другими ребятами с любопытством расковыривал палкой золу и головешки, под которыми нет-нет да и попадались обезображенные предметы церковной утвари: то помятое кадило, то разбитая лампадка, то кусок оклада. Пелагея говорила, что большинство икон удалось спасти, разобрали по домам. Митьке повезло – подковырнув палкой одну из головешек, он заметил, как под ней что-то блеснуло. Митька живо разворошил кучу золы и увидел большой медный крест. Он страшно обрадовался добыче и понесся хвалиться Пелагее. «Это Бог тебе послал, Митенька», – улыбнулась Пелагея. «Значит, он на меня не сердится?» – обрадовался Митька. – «Конечно, не сердится, за что ж ему на тебя-то сердиться, он тебя любит». – «Как ты, бабушка?» – поинтересовался Митька. – «Нет, он по-своему, по-божески». То, что Бог на него не сердится, Митьку сильно обрадовало. Он ещё много раз ходил на развалины сгоревшей церкви в надежде на то, что Господь ему отвалит ещё какой-нибудь подарок, но больше так ничего и не нашёл. А свой крест он спрятал в сундучке, подаренном ему Пелагеей. В этом сундучке Митька хранил все свои сокровища: перочинный ножик, выменянный у соседского Борьки, глиняную свистульку, подаренную дедом Егором, колоду старых потрёпанных карт, изъятых из употребления, теперь вот ещё и Божий крест. На месте церкви через год поставили колхозную пасеку, и на всё лето край деревни погружался в пчелиное жужжание. Пчёлы носились без устали, собирая пыльцу. Деревенские мальчишки с опаскою обходили пасеку, поскольку пчёлы не терпели вторжения на свою территорию и как чёрная туча набрасывались на всех незваных гостей. Однако и пасека вскорости сгорела. Больше на пустыре ничего устраивать не стали. Край деревни притих: не слышно было больше ни колокольного звона, ни жужжания пчёл, иногда разве доносилось щёлканье кнута – это деревенский пастух гнал на выгон колхозное стадо. Пелагея работала в колхозе на разных работах, в основном в поле, занималась заготовкой сена и силоса. Митька с удовольствием принимал участие во всех колхозных делах. Особенно он любил утаптывать сено в стожки. Во время перекуров Митька зарывался в сено с головой и лежал с закрытыми глазами, вдыхая в себя его аромат. Лучше сена пах только свежевыпеченный хлеб. Правда, от сенной трухи саднило всё тело, но стоило окунуться в речке, и зуд как рукой снимало. Митька был счастлив. Ещё он обожал пасти деревенское стадо. Иногда на лето нанимали пастуха, иногда пасли сами – по очереди. Митька Пелагеиной очереди ждал с нетерпением. Он с двоюродными братьями, Мишкой и Ильёй, уходил на целый день со стадом в лес. Пасти коров было несложно, так как коровы целый день жевали траву. В полдень бабы приходили на дойку и уносили домой полные вёдра парного молока. Митька любил молоко, особенно когда Пелагея томила его в печке. После дойки коровы часа два-три спали, а потом до вечерней зорьки снова щипали траву. Митьке нравилось наблюдать за ними. У коров были печальные глаза и необыкновенно красивые имена: Зорька, Бурёнка, Нежка… Почему-то он не любил коз, козы противно блеяли и бодались. А овцы ему, наоборот, нравились своим коллективизмом. Митька всё чаще и чаще мечтал о том, как бы было здорово, когда он вырастет, жить в деревне и пасти стадо. «Да ведь тогда уж и стада-то не будет», – печально говорила ему Пелагея. «Куда ж оно денется?» – удивлялся Митька. «Не знаю куда всё девается», – вздыхала Пелагея и замолкала. Митька каждый день доставал из сундучка свой крест и, поглядев на него, с сожалением клал назад от греха подальше, чтоб не спёрли. 5 В город Митька крест не брал, оставлял в сундучке. В городе крест держать было нельзя – это он понимал. Митька всё чаще и чаще приставал к матери, чтобы отпустила его жить в деревню. Татьяна терпеливо растолковывала ему, что в деревне делать нечего и что там скоро вообще никого не останется. «Как нечего делать, – вскидывался Митька, – а сено косить, а коров пасти, а картошку окучивать? Да в деревне дел больше, чем в городе. А грибы, а ягоды, а охота?» – «Никому это, Митька, не нужно, – отвечала ему Татьяна, – всё в магазинах продается». – «Да ты что, мам, – кипятился Митька, – в магазины-то тоже, чай, не с неба падает. Чего жрать-то будем?» – «Может и есть какие деревни, где жизнь нормальная, они и прокормят», – говорила ему Татьяна. – «А разве в разных деревнях жизнь разная?» – «Ну что ты пристал, мне на работу пора», – Татьяна наспех целовала Митьку в затылок и бежала в свою малярку. Работала она как правило по две смены, и Митька целый день был предоставлен самому себе. Прибежав из школы, они с Петькой бросали портфели и мчались прямо в школьной форменке на улицу. Барак стоял на территории завода, где валялись под ногами целые кучи несметных сокровищ, начиная от чёрного тягучего вара, который можно было жевать вроде жвачки, и кончая тонкой цветной проволокой, из которой можно было сплести и перстенёк, и браслетик, и ещё много чего нужного. Обследовав все заветные заводские закоулки, мальчишки выбегали за территорию завода и искали приключений. Лазали в Донской монастырь за грушами, рискуя попасться в руки монастырскому сторожу, у которого была тяжеленная палка. Груши в монастыре росли аккурат возле кладбища. Монастырское кладбище было заросшим и неухоженным. «Надо же, – думал Митька, – в деревне кладбище куда чище». Однажды они с Петькой из любопытства стали разглядывать надписи на серых, замшелых и покосившихся надгробных плитах. Видно было плохо, но если потереть плиту рукавом, надпись становилась видней. «Вяземский, – прочёл Митька. – «Слышь, Петька, ты не знаешь – кто такой?» – «Смеёшься, что ли, откуда мне знать? Он, может, сто лет назад умер, глянь-ка, всё мхом заросло». – «А вот, посмотри, тут Пушкин похоронен». – «Пушкина я знаю», – важно сказал Петька. – «Он «Буря мглою» написал». – «Да нет, это не тот. Здесь Пушкин В.Л., а «Буря мглою» Александр Сергеевич написал». – «Ну может это его отец». – «А вот и не отец, если б отец, то было бы – С.Л.». – «Ну тогда я не знаю». Тут-то их и застукал монастырский сторож и схватил за шкирку. Груши все посыпались, да им уже было не до груш. «Ну что с вами делать, голодранцы?» – «Отпусти, дяденька, – запричитали Митька с Петькой, – мы больше не будем». – «Не будем, – передразнил их сторож, – сколько раз вас здесь видел. Вот возьму щас и отведу в крематорию», – сказал сторож, сделав при этом страшное лицо. «А крематория – это что?» – «А вон гляньте, дым из трубы идёт – это и есть крематория». – «А дым-то зачем?» – жалобно промямлил Петька. – «Как зачем? Покойников там жгут, потому и дым». – «Это зачем же их жгут?» – трясясь от ужаса, спросил Митька». – «Ой не знаю, ребята, бесовское дело». – «Дед, миленький, не отдавай нас в крематорию, мы же ещё не покойники – мы больше не будем», – взмолились ребята. «Ей-богу не будем», – добавил Митька. «Гляди-ка, ещё Бога поминает, а я уж думал, забыли его. Ладно отпущу, но больше чтоб ноги вашей здесь не было». У ребят сразу отлегло от сердца. «Дед, а почему сюда ходить нельзя?» – спросил Митька. – «Не положено и всё, и разговор окончен, а то вон труба-то дымит ещё». Ребята опрометью понеслись к калитке. Они бежали что есть духу до самого барака и только забежав в него, окончательно поверили в своё счастливое освобождение. Вспоминали этот случай ещё долго, и с тех пор к монастырю близко не подходили. А как видели дым из крематорной трубы, приходили в панический ужас. Митька Татьяне ничего не рассказал, справедливо решив, что ей это неинтересно. «Расскажу Пелагее», – подумал он. Однако у учительницы литературы поинтересовался, кто такой В.Л. Пушкин. Учительница была пожилая, из образованных, и Митькин интерес удовлетворила: «это дядя поэта, Василий Львович, тоже поэт, и в своё время довольно известный». Так Митька узнал, что у поэта Пушкина, оказывается, тоже был дядя. У самого Митьки дядьёв была целая куча, но поэтов среди них не водилось. Как только наступала весна, Митька начинал томиться: как там Пелагея, хозяйство, сундучок. Неуютно жилось его душе в заводском бараке. ^ Соль земли 1 Когда умер Сталин, Митька сильно расстроился. Не то чтобы он как-то особенно его любил, Татьяну и Пелагею он всё-таки любил больше, да и Петьку, пожалуй, но почтение к вождю имел большое. Один сталинский портрет приводил его в такой же неописуемый трепет, как и крематорная труба. «Ух и строгий, – построже нашего дерюги будет, – думал Митька, имея в виду директора их школы, – не дай бог такому на глаза попасться». Но Митька понимал так, что начальник всей страны и должен быть именно таким, чтобы все слушались. По причине смерти любимого вождя вся Москва в отчаянье рыдала. В Пелагеиной деревне старухи, как узнали, начали креститься, молодые помрачнели, но плакать – особо никто не плакал. «Всякий человек смертен, хоть царь, хоть звонарь, – как всегда мудро рассудили деревенские, – царствие ему небесное и Бог ему судья». Дело было по весне, надвигалась посевная, так что хошь не хошь, а хлебушек сеять надо. В городе переживали – как жить дальше без мудрого сталинского руководства? Народ валил огромными толпами прощаться с любимым вождем. Не обошлось и без жертв, в такой толчее чего не бывает. Да и то сказать, не обычного человека хоронили, а Самого. Заводские выделили делегацию для прощания, а больше на похороны никто не пошел – не любили они далеко отходить от своего завода. Прожив в городе по многу лет, бывшая деревенская голытьба так и не сжилась с ним. Полукрестьяне, полупролетарии, они были обречены прожить всю свою жизнь возле заводских стен, не сделав и лишнего шага в сторону. Перед смертью Сталина органы безопасности обнаружили целое осиное гнездо врачей-вредителей. Народ боялся лечиться, все ждали, что власть очистит страну от вредных элементов, и пришлют новых врачей. В связи со смертью вождя советская власть не успела довести начатое дело до конца, и народ, слава Богу, остался со старыми врачами. Митька с Петькой помнили, что когда у них вдруг умер директор школы, тут же назначили нового. «И начальника страны нового назначат», – рассуждал Митька. Кто назначит, кого назначат – он, конечно, не знал, но понимал, что обязательно назначат. В действительности он дожидался лета, чтобы рвануть из города подальше. Татьяна с легким сердцем отправляла Митьку к Пелагее. Она чувствовала, что ему там лучше, сама же не вылезала с завода, завод ей заменял всё и всех. Советский народ недолго плакал по любимому вождю, и разоблачение культа личности принял без особого удивления. Удивительно было другое: все как-то сразу разговорились. Наступила пора всеобщего оживления. Люди стали улыбаться и даже смеяться. Русский человек любит побалагурить, хлебом не корми. Может порой и сболтнуть что-то лишнее не со зла, так не стрелять же его за это. Новый вождь был совсем не страшный и не такой строгий. Он обещал достроить коммунизм, и ему охотно поверили, уж очень всем хотелось счастливой жизни: чтобы своя комната, горячая вода и хлеба вдоволь. А главное, чтобы не было войны, уж лучше без горячей воды. Вскоре возле завода вырос восьмиэтажный кирпичный дом. Его тут же окрестили «Домом колхозника», и заводские стали перебираться из барака в коммунальные квартиры. На всех отдельных комнат не хватило, но Татьяне с Митькой досталась роскошная восьмиметровка. Теперь у них было своё окно с подоконником, кровать и шифоньер они перетащили из барака, да ещё купили Митьке диван. Деньги на диван заранее были отложены бережливой Татьяной. 2 Митьке исполнилось уже четырнадцать, и он стал совсем взрослым. Его отношения с Татьяной ничем не омрачались, оба старались не огорчать друг друга. С матерью Митьке, по-правде сказать, было скучно, Татьяна была довольно замкнутой и пустых разговоров не любила. К сыну в душу она не лезла, и о чём он думает, не интересовалась. В школу на собрания не ходила, так как не было времени, впрочем, и особых причин не было. Её сын ничем не выделялся из остальной массы заводских ребят, и Татьяна этому была рада. Вот вырастет, думала она, пойдёт работать на завод, и ей наконец-то станет легче. А завод, он и накормит, и напоит, и обует, и оденет. Она искренне желала своему сыну такой же жизни, какой жила сама. «А чем плоха моя жизнь, – рассуждала Татьяна, – на заводе меня все уважают, директор за руку здоровается. И комната у нас есть, и вода горячая, и радио. Мы обуты и сыты, что ещё надо? А то, что я устаю, так ведь многие так работают. И мать моя всю жизнь трудилась не разгибаясь. А что же ещё делать? На диване лежать? Скучно». Митька как-то раз затащил её в заводской клуб посмотреть новую картину. Татьяне картина не понравилась, уж больно на настоящую жизнь непохоже. Вот на заводе другое дело – там всё настоящее, и в кино ходить не надо. Впрочем, на Митьку она не давила, так как была по натуре человеком добрым и не властным. Как-то у Татьяны объявился ухажёр, человек положительный и трезвый, заводской плотник – одинокий мужчина, мечтавший о семейном уюте. Татьяна его всем устраивала, он и сам был работящий и неразговорчивый, по театрам тоже бегать не любил. Татьяна посоветовалась с сыном, Митька не возражал. Он действительно любил мать и желал ей счастья, правда им и вдвоём жилось неплохо, но Митька вовсе не был эгоистом. Он понимал, что скоро вырастет и будет жить своей жизнью, может, вообще уедет из Москвы, а как же Татьяна? Нет, конечно, он мог бы взять её с собой, но ведь она никуда не поедет от своего завода. Однако, несмотря на Митькино согласие, Татьяна, поразмыслив, своему ухажёру всё-таки отказала, сочтя себя и так довольно счастливой. На самом деле ей не очень хотелось менять налаженную жизнь, она давно привыкла быть самой себе хозяйкой. Чтобы не обижать человека, она сказала ему, что никак не может забыть Митькиного отца. По правде сказать, Митькин отец давно уже не тревожил её сердце, но никого другого она полюбить так и не сумела. Митька работать на заводе не собирался. Как ни уговаривала его Татьяна пойти после семилетки в ФЗУ, он отказался наотрез, сказав матери, что хочет закончить десять классов, а там, мол, видно будет. Кроме деревни и завода Митька ничего не видел. Завод он органически не переваривал, а из деревни и вправду все почему-то разъезжались. Страна в то время с легкой руки нового начальника осваивала целину, забыв напрочь о старой российской глубинке. У Петьки двоюродный брат получил комсомольскую путёвку и уехал на целинные земли. Мальчишки завидовали ему и помчались бы вслед не мешкая, если б не родители. Когда Петька с Митькой вступали в комсомол, в райкоме их спросили, кем они хотели бы стать. «Целинниками», – дружно ответили они и тут же не сходя с места попросили выдать им комсомольские путевки по назначению. Над ними тогда посмеялись и объяснили, что надо, мол, школу закончить, а там глядишь и целину освоят. Мальчишки поначалу расстроились, но поразмыслив, решили не унывать и при первой же возможности всё-таки куда-нибудь уехать. В отличие от большинства своих сверстников, Митька не хотел быть ни лётчиком-испытателем, ни капитаном дальнего плавания. Какой там лётчик, он с детства боялся высоты, у него даже на дереве голова кружилась. Нет, Митька, как и Авдеич, больше всего на свете любил землю. Он любил нюхать её, ходить по ней босиком и наблюдать, как из неё произрастает всякая красота. Они с Петькой по многу раз ходили в клуб на одну и ту же картину, чтобы посмотреть документальный фильм про целину, который показывали в начале сеанса, после чего подолгу сидели на скамейке притихшие и представляли себя на месте целинников. Но близилось лето, и Митька с огромной радостью ждал, когда он сядет на электричку и поедет к Пелагее. Не целина, конечно, но прекраснее места, чем их деревня, по Митькиным представлениям на земле не было. Хоть никакой другой земли он ещё и не видел, чутьё его не обманывало. 3 Деревни постепенно пустели. Вся молодежь уезжала в город. Города манили своими огнями, и подросшие деревенские ребятишки мчались туда, как мотыльки на пламя, мечтая о счастливой доле. Города росли и крепли, охотно принимая дополнительные рабочие руки и одаривая искателей красивой жизни взамен деревенского раздолья местом в общежитии и самой грязной работой, которая у городских спросом не пользовалась. В основном приезжие оседали на крупных фабриках и заводах во вредных цехах. Они были и дворниками, и малярами, и штукатурами, и ткачихами, и крановщицами. На приём пришлого люда в городах устанавливался лимит. Пришлецы получали временную прописку и, лишь отработав на фабрике определенное количество времени, получали постоянную прописку и жильё. Новые начальники страны, похоже, не сильно переживали из-за потери русской деревней главного её богатства – крестьянского человека. Пока были живы старожилы, всем казалось, что ничего страшного нет, в конце концов и целина прокормит. А деревенский житель, переезжая в город, пропадал в нем. Город напоминал огромный муравейник, в котором все муравьи на одно лицо. Коренные горожане деревенских слегка презирали, унизительно называя их лимитчиками. В деревне лимитчиков своими тоже не считали. Приезжая в отпуск из города в родные места, они гордились обновками, однако цвет лица у них был неважный. «Ба, – ну почему все бегут из деревни, как крысы с тонущего корабля, – чуть не плача пытал Митька Пелагею, – скоро ведь вообще никого не останется». – «Митенька, так ведь в городе-то и электричество, и паровое отопление, горячая вода, и в магазинах всё продаётся». – «Да, но ведь там нет ни реки, ни леса, ни яблоневого сада, одни трубы дымят. Раньше-то ведь жили без электричества». – «Так ить раньше-то по вере жили, вера была. Как кому Господь определил, так и жили, и не роптали. Теперь-то веры нет, держаться не за что, всех соблазны тянут. Это ведь как болезнь, когда веры-то нет – болеет народ, душа болеет. Вот погоди, как вера вернется, так люди опять в деревню и потянутся. И пойдут они босые по дорогам искать свои корни, построят храмы белые и станут возле них душу лечить. Оживет еще деревня, Митенька, даст Бог, оживет. Я-то не доживу, а ты, может, и вспомнишь мои слова». Митьке вдруг стало ужасно грустно, он убежал за околицу и, зарывшись в стожок сена, долго плакал, ему было очень обидно за людей. Успокоившись, Митька вернулся домой, зашел в горницу и долго смотрел на Николая Угодника, потом вернулся в переднюю. Пелагея уже крутилась возле печки, гремя ухватами. Из печки доносился вкусный запах щей. На душе у Митьки вдруг стало легко и весело, и он отправился в деревенский клуб, где показывали картину «Иван Бровкин на целине». Митька с завистью смотрел на улыбающиеся с экрана лица целинников и думал, что может, всё не так уж и плохо. Ещё он думал, что может, это только из их деревень разбегается молодёжь, а в остальных деревнях всё в порядке. Митька был оптимистом и отчаянным жизнелюбом, он не любил унылых людей и сам подолгу не унывал. Деревенские девчонки уже обращали на Митьку свое внимание. Для них он был городским, да и вообще довольно симпатичным, а главное, добрым парнем. Он не по делу не матерился, наоборот, был вежливым и уважительным, девчонок никогда не задирал и не дразнил. Деревенские девчата ему нравились куда больше городских, почти все городские были воображалами, а тут девчонки с малых лет помогали по хозяйству, присматривали за младшими, большинство были трудолюбивы и добродушны. И среди них, конечно, встречались какие побойчей, какие поскромней; Митьке больше нравились скромные. Он и сам не был нахальным, и в других нахальства не любил. Хоть и говорили: нахальство – второе счастье, Митька в это не верил и никакого счастья не усматривал. Мать и Пелагея своим примером воспитали в нем любовь к труду и уважительное отношение к людям. Митька, как и Авдеич, любил детей и с удовольствием мастерил для них деревянные свистульки. Все с большей неохотой он возвращался в город, в городе ему было невыносимо скучно, но надо было кончать десятилетку, да и мать было жаль. Он почему-то безумно жалел Татьяну, хотя сама она на жизнь никогда не жаловалась. 4 В десятом классе Митька заболел воспалением легких. На зимние каникулы он поехал к Пелагее и там простудился. Возвращаясь поздно ночью из соседней деревни домой, он попал в такую метель, что добирался вместо часа почти четыре часа. Пелагея думала, что он остался ночевать у своих товарищей, и поэтому не беспокоилась. Когда Митька, весь покрытый инеем, ввалился под утро в дом, она так и ахнула. Пелагея растерла его вонючим самогоном, напоила чаем с малиновым вареньем и уложила на печку прогревать кости. Сама она долго молилась перед Николаем Угодником, прося у него здоровья для внука. Николай Угодник смотрел на неё с немым укором, как бы говоря – вот, мол, вспоминаете только когда плохо становится. Может, он, конечно, так и не думал, а только Митьке к вечеру стало совсем худо – поднялась температура, Митька бредил. Послали лошадь за фельдшером в районный центр. Осмотрев Митьку, фельдшер сказал, что нужно везти в районную больницу, а то как-бы не помер. Пелагея фельдшера послушала и, как говорится, слава Богу. В больнице Митьку еле выходили, он провалялся там почти два месяца. Татьяна несколько раз приезжала навещать его, привозила апельсины и дорогие шоколадные конфеты. Потом его перевезли в город, участковый врач направила его в специальный санаторий на реабилитацию. В тот год он десятый класс так и не закончил, и его оставили на второй год. Сначала он пригорюнился, но уехав на всё лето к Пелагее, вскоре успокоился. Он был рад. что судьба подарила ему ещё одно лето в деревне. Врачи уговаривали Татьяну отправить Митьку на море, чтобы закрепить лечение, Татьяне даже обещали материальную помощь в заводском комитете, но Митька наотрез отказался, напугав мать, что в море он может утонуть. Пелагея к тому времени вышла на пенсию. Государство колхозникам, в отличие от рабочих и служащих, пенсии не платило, переложив это дело на плечи самих колхозов. Но колхозы почти сплошь были бедны как церковные мыши. Пособие платили нерегулярно, а если и платили, то такое, что едва хватало на хлеб и керосин. Пелагее помогали дети, но брать у них деньги ей не хотелось, так как достатка ни у кого из них не было, кроме дочери Зинаиды, которая работала продавцом в продуктовом магазине. Зинаида по сравнению с остальными детьми жила богато, из чего Пелагея резонно решила, что продавец в городе – самая уважаемая профессия. В деревне такого не было. Местная продавщица Варвара жила так же как и все, только занавески на окнах у неё были городские. Корову Пелагея собиралась продавать. Землю под сенокос пенсионерам выделяли в последнюю очередь, и прокормить корову становилось всё трудней. Многие старухи взамен коров покупали коз. На козу сена можно было накосить и украдкой, по опушкам леса. Митька почти всё лето проработал пастухом, и все деньги и продукты, которые заработал, он отдал Пелагее. Пелагея расплакалась и деньги брать не хотела, говорила, что, может быть, Митька что-то купит себе или Татьяне, что они молодые и им нужней. На это Митька ответил, что у них с Татьяной всё есть, а ей, Пелагее, надо и дров купить на зиму, и крупы для кур, и крыша в сенцах протекает, надо перекрывать. Пелагея была рада не столько Митькиным деньгам, сколько его доброте. Митька был единственный, кто спасал её от тоски по Авдеичу и старшему сыну: кабы не он, одиноко было бы Пелагее. Как-то она спросила внука, чем он собирается заниматься после школы. Митька почему-то нахмурился и помрачнел. «Не знаю», – нехотя ответил он. «Так ведь зачем-то ты десять классов кончаешь?» – «Ну не знаю, правда не знаю, я к тебе хочу». – «Опять заладил, что ж ты – собрался пастухом всю жизнь работать?» – «А хоть бы и пастухом, что плохого?» – «Так скоро, может, и коров не станет». – «Как коров не станет, а молоко?» – «Искусственное будут делать». – «Не может быть?» – «Теперь всё может быть, Бога не пожалели, коров и подавно не пожалеют. Гляди, какие колхозные коровы все тощие и грязные. В коровник не войдешь: вонь да навозная жижа, и крыша течет». Пелагея любила коров и жалела их иной раз больше чем людей. Она была зла на председателя, что довел скотину до такого состояния. Председателями колхоза почему-то всё время назначали пришлых людей, не имевших к сельскому хозяйству никакого отношения. Нынешний председатель был военным в отставке, поэтому его все звали генералом, хотя генералом он как раз и не был. «Генерал» страстно любил лошадей, коровами же и свиньями интересовался мало. Он зачем-то купил для колхоза двух породистых жеребцов, вместо того чтобы построить новый свинарник, и большую часть времени проводил с этими жеребцами. Колхозников принимал неохотно, выслушав же и пообещав подумать, поскорее выпроваживал восвояси. Думал как правило долго, но так ничего и не решал. За это его в колхозе не любили и не уважали, как и первого председателя – того, которого расстреляли во времена репрессий за вредительство. Теперь за вредительство никого не расстреливали, а просто переводили на другую работу. В конце лета Митька уехал в Москву заканчивать десятый класс, так и не решив, что же ему делать дальше. Перед отъездом он напоследок постоял перед Николаем Угодником, поцеловал Пелагею и пошел пешком в районный центр на автобус. 5 Десятый класс, увы, не принёс Митьке никакого удовлетворения. Он так и не заинтересовался ни одной из наук, учился на тройки и четверки. Вяло, без энтузиазма он выполнял комсомольские поручения и участвовал в общественных мероприятиях. Единственное, что ему нравилось – это ходить на демонстрации. Когда они с Петькой проходили вместе с заводской колонной демонстрантов по Красной площади мимо трибуны мавзолея, их охватывал дикий восторг. В тот момент они ощущали себя не Митькой и Петькой, а частью чего-то большого и великого, так до конца и не осознавая – чего. Вместе со всеми до хрипоты они кричали «ура» и размахивали бумажными цветами из папье-маше. Правда, часа через два всё проходило, и они снова становились просто Митькой и Петькой. Закончив школу, Петька пошёл работать на завод в механический цех к своему отцу. Он взахлеб рассказывал Митьке о новой жизни, тот его вежливо слушал, и только: завод ему был по-прежнему ненавистен. А тут еще Петька влюбился в девчонку из соседнего подъезда. Ленка, на Митькин придирчивый взгляд, была дылдой, довольно глупой, с неприятным визгливым голосом. Она считала себя королевой красоты, хотя Митька, например, ничего красивого в ней не находил. Петька же совсем потерял голову. Он вздыхал и закатывал глаза, слонялся под её окнами и всё время требовал от друга сочувствия. Митька, хоть и сочувствовал ему, но считал Петьку последним дураком. «Ну ничего, – думал он, – авось одумается». Увы, тут он заблуждался: Петька оказался привязчивым однолюбом. Сам Митька почти каждый день вспоминал сероглазую деревенскую девчонку Любашу. Она жила в соседней с Пелагеиной деревне, и Митька её раньше не замечал. А в последнее лето Любаша ему попалась на глаза, когда в деревенском клубе молодежь затеяла игру в ручейки, и Митьку затащили в ручей бойкие девчата. Он, красный как рак, стоял, глядя в пол и держал чью-то потную ладонь, как вдруг его рука оказалась в чьей-то прохладной и ласковой ладошке. Митька посмотрел на девчонку, которая его выбрала и наткнулся на огромные серые глаза, застенчиво выглядывающие из-под черных ресниц. У Митьки перехватило дух, затем тепло разлилось в его груди, и сердце стало стучать часто-часто. Он покраснел ещё больше и почувствовал, как холодеют руки. В тот вечер он так и не набрался смелости самому выбрать Любашу – так звали, как потом выяснил Митька, эту сероглазую девчонку с ласковыми ладонями. Когда поздно вечером он возвращался с приятелями к себе в деревню, Любаша не выходила у него из головы. Митька дошёл до своего дома, распрощался с товарищами, сел на завалинку и просидел до утра, глядя на луну и звезды. Внутри него то и дело поднимались какие-то волны. К утру он так захотел спать, что повалился на кровать в чём был и уснул мертвым сном. Но через два часа Пелагея разбудила его, пора было собирать стадо. В полдень Митька снова увидел Любашу, на дойке. Как оказалось, она каждый день приходила в стадо доить свою корову, а Митька её просто не замечал. Бабы так обвязывались платками, что все были на одно лицо. Теперь Митька украдкой глядел на Любашу, и сердце его колотилось всё сильней. Через неделю он уехал в Москву, так и не сказав ей ни слова. Митька не рассказал о Любаше ни матери, ни Пелагее, ни даже Петьке. Да и что он мог сказать? Вспоминая её, он тихо улыбался и краснел. Уши у него начинали гореть, а сердце колотиться. Митька ещё не знал, что это была самая настоящая любовь, такая же, как у Авдеича с Пелагеей и у его отца с матерью. Такая, какая бывает у людей, рожденных с чутким сердцем и чистой душой, – такая любовь, должно быть, самое большое счастье в жизни. Ничего этого Митька пока что не понимал, но в деревню его тянуло с какой-то неотвратимой силой, как будто его зарядили в рогатку, оттянули резинку до Москвы, и он только и ждал, когда эту резинку отпустят. Митька вполне прилично закончил десятый класс. Его уже вызывали в райвоенкомат, осенью он призывался в ряды Советской Армии. К целине энтузиазм в народе стал пропадать, поскольку выяснилось, что кино-то кином, а всамделишная жизнь на целине оказалась не такой уж и солнечной. Отсутствие нормального жилья и питания, недостаток медицинского обслуживания подорвали здоровье не одного комсомольца, а что хуже всего – урожайность целинных земель, как и предсказывали многие авторитетные ученые, стала резко падать. Бурный порыв первых лет исчез, природа в который раз поставила человека на место. Но человек своего места уже не чувствовал и оттого начинал чахнуть как цветы в вазоне. После целины армия была, пожалуй, самым уважаемым местом для парней, поэтому Митька ожидал службы с какой-то торжественной радостью, уже заранее гордясь своим солдатским предназначением. ^ Новая Земля 1 Сдав в июне экзамен за десятый класс, радостный Митька укатил в деревню. В первый же вечер он отправился в деревенский клуб и увидел там Любашу, они не виделись с прошлого лета. Заметив Митьку, она опустила глаза и покраснела. Ноги у Митьки стали как ватные, он не мог сдвинуться с места, лоб и уши пылали огнём. Вдруг Любаша отделилась от стайки щебечущих девчат и сама подошла к обалдевшему Митьке. Он так и не понял, как они вдвоем оказались за околицей, как он взял Любашу за руку. Взявшись за руки, они до утренней зорьки ходили вдоль деревни. Наконец Митька проводил её до калитки и вприпрыжку помчался домой, всё в нем пело и искрилось, и эта радость неудержимо рвалась наружу, затапливая собой весь белый свет. «Я люблю тебя, Любаша», – шептал Митька, лежа на сенном матрасе. Матрас был неудобный и колючий, перин у Пелагеи не водилось. Острые стебли сухой травы то и дело впивались в Митькины бока, но он этого как будто не замечал. Он крепко спал, как маленький ребенок, и счастливо улыбался во сне. Митька проспал до обеда, Пелагея не стала его будить. «Пусть хоть раз отоспится как следует», – рассудила она. Пелагея сразу заметила происшедшие во внуке перемены. Она до сих пор живо помнила, как кружил вокруг неё Авдеич, как она млела от счастья, и весь мир казался им удивительным и прекрасным. Авдеич, Авдеич… Один раз любила Пелагея, а жило в ней это чувство всю жизнь. Она чувствовала, что Митька такой же, как и она, однолюб, и радовалась этому, поскольку считала, что однолюбы – самые надежные люди на свете и что на них весь мир держится. Может, и заблуждалась на этот счет Пелагея, а может, и нет – как знать… Пелагея сильно переживала, что внука забирают в армию. В деревнях обычно гордились, когда провожали парня на службу, у Пелагеи гордиться не получалось. То ли, помня злую участь любимого мужа и старшего сына, боялась она за Митьку, то ли чувствовала заранее беду. Только щемило её сердце, и слезы наворачивались на глаза. Она всё чаще и чаще подходила к Николаю Угоднику и подолгу стояла возле него, стараясь его задобрить, чтобы пожалел Митьку, но не так-то легко было задобрить святого Николая, да и не в Митьке было дело. Чуяла Пелагея, что Господь вообще человеком не очень-то доволен. Да что Господь – ей самой, Пелагее, люди нравились всё меньше и меньше, будто кто-то в душах людских свечи потушил. Мутными глазами смотрел человек на мир, грязными руками хватался за дары Божьи – чего же Господу радоваться? Понимала старая Пелагея, что не пощадит Господь никого, и Митьку не пощадит. Весь этот тяжкий груз мыслей она носила в себе, не делясь ни с кем, да и делиться было не с кем, Митьку она огорчать не хотела. Он же, как замечал Пелагеины слёзы, сам чуть не плакал и всё выпытывал у неё – кто её обидел. Митька не мог сидеть без дела. Он заготовил дров с большим запасом, подправил изгородь у палисадника, окучил картошку и вырыл новый гурт. Картошку зимой хранили в гуртах – специально вырытых и утепленных сверху ямах, старый гурт у Пелагеи уже начал обсыпаться. Митька чувствовал, что пока он будет защищать Родину, Пелагее без него будет нелегко. Пелагеины дети и внуки, если и приезжали раз в год в отпуск отдохнуть от своих заводов и фабрик, так она старалась не загружать их лишней работой, да они, честно говоря, и сами не рвались. Любили поспать, сходить на речку в лес, выпить, перекинуться в карты. Пелагея с большой печалью отмечала, как пристрастились дети и внуки к спиртному. Гнали самогон, выпивали почти каждый день. Выпив лишнего, бывало, что ругались и дрались. На утро извинялись перед Пелагеей, но ей от этого было не легче. Примечала она, что вообще народец стал попивать с излишком, и это её не радовало. Она не любила пьяных. Митька, слава Богу, пошел в деда и отца, которые спиртного в рот не брали. На любимого внука у Пелагеи была вся надежда, но недоброе чуяло её сердце. Пока Митька сдавал экзамены в школе, пастуха на деревенское стадо уже наняли, и Митька пошел работать в колхоз на заготовку силоса и сена. Любаша тоже в этом году закончила школу и осталась работать в колхозе. Они работали с Митькой бок о бок и были счастливы так, что видно было всей округе. Ночи напролет они гуляли взявшись за руки. Однажды Митька решился и поцеловал Любашу в теплые мягкие губы. У него подкосились ноги, а Любаша от стыда убежала домой. На следующий день они не могли поднять глаз друг на друга, а вечером, когда стемнело, снова встретились в условленном месте и целовались до самого утра. Никогда Митька не был так счастлив. 2 Осенью Митьку забрали в армию. До самого последнего дня он жил у Пелагеи. Когда Татьяна привезла повестку с вызовом на призывной пункт, у Митьки оборвалось сердце. Уезжать не хотелось, однако, делать было нечего. Он попрощался с Любашей, обещавшись писать ей, а по возвращении жениться и остаться жить у Пелагеи. Попрощался он и с плачущей Пелагеей, неустанно внушая ей, а главное себе, что всё будет в порядке, войны-то ведь нет. Попрощался Митька и с Николаем Угодником. Николай, как всегда, был печален и молчалив. Положив в рюкзак крест, который он ещё в детстве откопал на развалинах сгоревшей церкви, и набрав в мешочек родной земли, Митька вместе с Татьяной отправился на автобус. На призывном пункте Татьяна всё пыталась выяснить, куда отправляют её сына, но так ничего и не узнала. Офицер всех вежливо выслушивал и на все вопросы отвечал, сверкая ослепительной улыбкой: успокойтесь, всё будет в порядке, ждите писем. Митька с дороги действительно прислал по письму Татьяне, Пелагее и Любаше. Он написал, что куда их везут, никто не знает, что сам он здоров и очень скучает, что любит их всей душой и с нетерпением будет ждать встречи. Больше ни Татьяна, ни Пелагея, ни Любаша от Митьки не получили ни одного письма. Митька как в воду канул, пропал без вести, как и его отец. Сколько ни обивала порогов почерневшая от горя Татьяна, она так ничего и не добилась: Митьки как будто и не было на свете. Совсем ещё не старая Татьяна за три года превратилась в настоящую старуху. Она ездила к Пелагее и они подолгу молились перед Николаем Угодником. Пелагея замкнулась в себе и как бы окаменела. Она свято верила, что встретится ещё и с Авдеичем, и с сыном, и с внуком, и просила Господа простить ей все грехи и прегрешения и поскорее освободить от земных мук. Она уже не могла радоваться ни солнцу, ни осокорю, ни березкам. Пелагея чувствовала себя лишней на этом свете. Она прожила еще двадцать лет с окаменевшим лицом, подолгу молясь около Николая Угодника, поминая в своих молитвах Авдеича, сына и внука. «Все, – думала Пелагея, – кончились Митьки на этой земле». Татьяна умерла раньше Пелагеи, от рака. До последнего дня она ходила на завод и работала в две смены. Деньги расходовала экономно, ничего лишнего ни в еде, ни в одежде себе не позволяла. «Вдруг Митя вернется, – думала она, – всё ему куплю, всё новенькое и самое лучшее». От завода она получила в этом же доме однокомнатную квартиру, медаль «Ударник коммунистического труда» и орден Трудового Красного Знамени. Она не заметила своей болезни, поскольку внутри неё всё было мертво, и боли она не чувствовала. Словно ломовая лошадь, работала от зари до зари, не понимая, как можно жить иначе. Однажды она побледнела и упала без чувств у станка. Её отправили в медсанчасть, оттуда в больницу, через две недели она умерла. У неё не было родных, кроме Пелагеи. На деньги, которые скопила экономная и трудолюбивая Татьяна, Пелагея отвезла её в родную Белогривку и похоронила там рядом с матерью и Авдеичем. Любаша пролила немало слёз, вспоминая Митьку и понимая, что другого Митьки в её жизни уже не будет. В город она ехать не хотела, а в деревне с женихами было совсем плохо. Через пять лет после того, как пропал Митька, Любаша вышла замуж за подвернувшегося ей парня из соседней деревни. Паренёк оказался пьющим, да к тому же буйным. Через год после свадьбы он, напившись и приревновав Любашу к агроному, ударил её кулаком в висок и убил. Говорили, что на помертвевшем Любашином лице не было ужаса, скорее вроде бы даже довольным было её лицо. Вот такие дела… 3 Что же всё-таки случилось с Митькой? Почему исчез он из жизни своих близких, как будто и не было его? Почему не подал о себе никакой весточки? Ведь он так любил мать, Пелагею. А Любаша? Не такой Митька был парень, чтобы обмануть девушку. С другой стороны, если бы он погиб, так сообщили бы непременно. Тёмная история… Да, история действительно тёмная, оттого что светлого в ней слишком мало. А случилось с нашим Митькой вот что. Отправили его служить вместе с другими новобранцами в секретную часть. Когда их распределили на сортировочном пункте по эшелонам, перво-наперво в отряде, куда попал Митька, провели беседу, что вплоть до прибытия и особого распоряжения им запрещается писать и отправлять письма кому бы то ни было. У мальчишек изъяли все ручки, карандаши и бумагу, выходить на станциях строго запрещалось. Им выдали сухой паёк на всё время проезда, кипяток приносил один из охранников. Охранников было двое, с автоматами; они называли себя вахтенными, но это были самые настоящие охранники. Угрюмые вахтенные ни с кем не разговаривали, ночью спали по очереди. Митька случайно услышал разговор двух женщин, продававших на станции варёную картошку с солёными огурцами. «Когой-то везёте?» – спросила одна у «вахтенного», заглянув в приоткрытую дверь. «Проходи, мамаша, проходи, нельзя здесь», – ответил ей раздражённый голос. «Заключённые, должно быть, ишь, острижены все, – вздохнула вторая. – Храни вас Господь». И они пошли дальше, громко расхваливая картошку и огурцы. Ребята понимали, что тут что-то не так, но спрашивать было не положено, а промеж собой они разговаривать опасались. Митька познакомился в теплушке с брянским парнем Лёхой, который расположился со своими пожитками рядом с ним. На третьи сутки Лёха не выдержал и спросил: «Слышь, куда нас везут?» – «Откуда я знаю, – огрызнулся Митька, – прибудем, небось расскажут, потерпи». – «А почему, – шептал Лёха, – нас, как бандюг, под автоматами конвоируют?» – «Да замолчишь ты», – одёрнул его Митька и задумался о своём. Мысли его были невесёлые. Митька любил свободу, приволье, он любил чувствовать босыми ногами землю. Не по душе ему была эта тайная перевозка, он как будто чувствовал, что ничего и никогда больше не будет по-старому. Ему уже казалось, что не увидит он больше ни Татьяны, ни Пелагеи, ни Любаши, что никогда он больше не увидит ни реки, ни леса, ни просёлочной дороги, ни дорогого сердцу Пелагеиного домишки со старым осокорем в овраге. По мере того как вагон приближался к намеченной цели, внутри него становилось всё холоднее и холоднее, из чего можно было заключить, что везут их не в тёплые края, а скорее наоборот – на Север. Они подолгу стояли на каких-то перегонах, несколько раз их вагон цепляли к другому составу. На пятые сутки ночью бедолаг погрузили в машины и привезли в порт, где в воздухе пахло настоящей зимой. Разместили новобранцев в нижних отсеках корабля, названия которого в темноте разглядеть было невозможно. Рано утром высадившись на берег, они узнали, что корабль, на котором они плыли, называется эсминец «Гремучий», а земля, на которой они высадились называется Новой. На самом деле, это действительно был архипелаг Новая Земля, расположенный в Арктике на крайнем севере нашей Родины. Здесь располагался центральный полигон ядерных испытаний. Испуганных и измученных долгой и утомительной дорогой новобранцев разместили в казарме, а затем с каждым из них побеседовал особист. В результате этих бесед все безусые юнцы, включая и Митьку с Лёхой, дали подписку о неразглашении государственной тайны, нарушение которой, как измена Родине, каралось расстрелом. Всякая переписка была запрещена. Среди прибывших воцарилось полное уныние, но деваться было некуда, служба есть служба. Ночью Митька беззвучно плакал в подушку, представляя, что целых три года ничего не узнает ни о матери, ни о Пелагее, ни о Любаше. При мыслях о Любаше у него начинало сводить низ живота и ноги, Митька и сам не знал – почему. Рядом подозрительно сопел Лёха, да и вообще из разных углов солдатской спальни доносились весьма специфические звуки, не оставляющие сомнений, что не один Митька в эту ночь плакал в подушку. Если бы было можно всем сопящим и стискивающим до боли зубы мальчишкам выразить свои чувства в полный голос, то над Новой Землей повис бы такой рёв, что пожалуй, его испугался бы неистово воющий ветер. Но природа и усталость брали своё, и через час после отбоя в казарме установилась сонная тишина. 4 До присяги новобранцы занимались строевой подготовкой и зубрили воинский устав. Постепенно все свыклись с мыслью, что проведут три года своей жизни среди льдов и белых медведей. Самым страшным, конечно, было то, что не разрешалась переписка с родными, здесь с этим было строго. Ребятам объяснили, что их родных успокоят, так что волноваться нечего. На самом же деле родным в лучшем случае отвечали на вопросы, где служит их сын, что это – государственная тайна. После таких слов у людей, воспитанных сталинской системой, желание проявлять излишний интерес моментально пропадало из-за страха навредить и себе, и собственному сыну. Время тянулось мучительно долго. Не привыкшие к полярной ночи городские и деревенские мальчишки то и дело болели из-за нервного истощения и сурового климата. Митька и Лёха, когда появлялась хоть малейшая возможность, разговаривали о прежних счастливых днях и мечтали о том, как вернутся домой – это несколько скрашивало их скучную, беспросветную жизнь в гарнизоне. Присяга проходила торжественно и сурово. Ни на лицах солдат, ни на лицах командиров не было ни радости, ни улыбок, кругом сплошь суровые мужские лица. После присяги Митьку с Лёхой зачислили в спасательный отряд. Все новобранцы уже знали, что на Новой Земле проходят испытания ядерного оружия, от которых зависит безопасность их Родины. Ребята были проникнуты до глубины души чувством патриотизма и гордости за то, что им доверили такое важное и секретное дело. К сожалению, а может и к счастью, в школах ещё не изучали ядерную физику, поэтому мальчишек не особенно беспокоил радиационный фон на Новой Земле, так как о радиации они не имели ни малейшего представления. Нет, они, конечно, слыхали и о Хиросиме, и о Нагасаки, и жалели пострадавших японцев. Но они не могли уловить связь между Хиросимой и Новой Землей. Одно дело – американцы сбросили бомбу на японцев, и совсем другое – проводимые на полигоне испытания. Не могли понять желторотые юнцы, что волей-неволей стали они такими же подопытными кроликами, как и те несчастные японцы, правда, у своей собственной, горячо любимой Родины. После прохождения спецподготовки ребята несли службу повахтенно, и у них появилось свободное время. Митька начал курить, так как курили и матерились все поголовно. Материться Митька всё-таки не стал, язык не поворачивался. Он выучился играть на гитаре и, с удовольствием пощипывая струны, пел в красном уголке о солдатской жизни, любви, дружбе и верности. В скором времени весь полигон начал готовиться к секретным испытаниям стомегатонной водородной бомбы. Советский Союз раз и навсегда решил показать ненавистным американцам – кто в доме хозяин. В гарнизоне царило боевое и приподнятое настроение, никто не сомневался в успехе предстоящего мероприятия. Митька с Лёхой мечтали оказаться в эпицентре событий: возможно, их наградят орденами или медалями. Вот было бы здорово вернуться домой после демобилизации в парадной форме с геройским орденом на груди! Митька представлял, как засветятся радостью глаза матери, как обрадуется Пелагея. А Любаша… при мысли о ней у него перехватывало дыхание и предательски ныл низ живота. Потом Митьке вдруг становилось стыдно, и он гнал эти мысли вон. Солдаты любили хвалиться своими победами над женским полом, Митьке всё это было противно, и он отходил в сторону, чтобы не слушать пошлое враньё, и сжимал кулаки, когда до него доносилось типичное жеребячье ржание. Дата испытания держалась в секрете и была объявлена в самый последний момент. Лёхе «повезло», он оказался на вахте. Митька, хоть и завидовал немного, всё же был рад за друга. «Ну хоть Лёхе орден достанется, а я как-нибудь и без ордена проживу». 5 Тот ужас стоял у Митьки в глазах до конца дней: вспышка, смертельный ураган и гигантский гриб-гроб, гриб – поминальная свеча по человечеству. Два часа кошмара и тысячи изломанных жизней… Всё вокруг замерло, умерло. Высокое начальство умчалось на Большую землю получать ордена и медали, а также поправлять икрой и коньяком пошатнувшееся здоровье. Весь гарнизон был мрачнее тучи. Зеленый Леха лежал в госпитале и не мог понять, как он за такое короткое время мог совершенно раствориться. Сначала у него выпали волосы, потом зубы, потом Леха перестал быть. У Митьки пропал аппетит, его мучила бессонница, и он сам чувствовал себя неважно. Почти каждый день втихаря кого-нибудь хоронили. Митька вдруг отчетливо понял, что ничего больше не будет, кроме этого огромного гриба. Его спасла полная потеря чувствительности. У него не щемило сердце при мыслях о матери и Пелагее, а при мыслях о Любаше почему-то уже совершенно не ныл низ живота. Перед глазами неотступно маячил гигантский гриб и зеленый Леха. Он понял, что стал жертвой, принесённой богу войны. «Ну что-ж, я – так я, значит так надо»… Ночью под подушку Митька клал крест, который когда-то откопал на развалинах сожженной церкви. Этот крест был такой же жертвой вакханалии огня, как и Митька с Лехой, и все обитатели гарнизона, и все жители посёлка Белужий. Этот холодный крест согревал Митьку, пребывавшего в состоянии непрекращающегося озноба. Ещё до окончания срока службы Митька решил не возвращаться домой, он решил исчезнуть, как когда-то исчез его отец. Он понимал, что Пелагея и мать очень расстроятся и будут плакать, но Митьке не хотелось умирать у них на глазах. Он считал, что исчезнуть – это будет честней и порядочней. Все в гарнизоне получили при испытаниях такое количество радиации, что долгих лет жизни никому не светило. Митька решил остаться здесь, на Новой Земле, и терпеливо дождаться своего конца. В управлении гарнизона он заявил, что возвращаться ему некуда и не к кому, и попросил оставить на сверхсрочную. Митьку направили работать в госпиталь медбратом. Тратить время на обучение его какой-нибудь специальности сочли неразумным, а медбратом можно было работать и так. Митька быстро освоился с новой профессией и перестал пугаться мертвецов. Более того, он научился с ними разговаривать, как с живыми, и радовался, что благодаря ему они в первые дни после смерти не страдают от одиночества. В него постепенно вселялась какая-то необыкновенная сила, которая собирала его, распадавшегося, в единое целое. Он и сам не мог понять – что с ним такое происходит, откуда это ощущение легкости и покоя? Сразу после того зловещего испытания водородной бомбы, чуть было не кончившегося непоправимой катастрофой для всего человечества, советское руководство, опомнившись, стало активно добиваться запрещения проведения наземных и подводных испытаний ядерного оружия. Конечно, с одной стороны, было соблазнительно в принудительном порядке построить коммунизм на всей планете, а с другой дело поворачивалось так, что для этого планету надо было превратить в одну огромную светящуюся звезду, похожую на ту, что сияла на кремлёвской башне. Эта звезда как раз и могла стать логическим завершением революционной борьбы за «всеобщее человеческое счастье». Однако разум восторжествовал: было решено так, что пусть уж лучше мы поживем ещё немножко «несчастными» на нашей грешной планете, а там видно будет. В итоге Хрущёв и Кеннеди договорились о продлении жизни рода человеческого, то есть о запрещении наземных и подводных испытаний ядерного оружия, так что Лехина и Митькина жертва оказалась ненапрасной. В гарнизоне постепенно налаживалась обычная жизнь. По мере того, как вымирали свидетели катастрофы, и гарнизон пополнялся очередными новобранцами, все больше было слышно шуток и смеха. Опять затренькали гитары, и то и дело слышались слова старой песни: «Сиреневый туман над нами проплывает, над тамбуром горит полночная звезда…». Митька больше никогда не брал в руки гитару. |