Гудков Л. Идеологема врага. «Враги» как массовый синдром и механизм социокультурной интеграции // Образ врага icon

Гудков Л. Идеологема врага. «Враги» как массовый синдром и механизм социокультурной интеграции // Образ врага





Скачать 1.16 Mb.
Название Гудков Л. Идеологема врага. «Враги» как массовый синдром и механизм социокультурной интеграции // Образ врага
страница 1/3
Дата конвертации 31.03.2013
Размер 1.16 Mb.
Тип Документы
  1   2   3




Гудков Л. Идеологема врага. «Враги» как массовый синдром и механизм социокультурной интеграции // Образ врага / сост. Л. Гудков; ред. Н. Конрадова. — М.: ОГИ, 2005. — С. 7 - 79

Лев Гудков (Москва)

ИДЕОЛОГЕМА «ВРАГА»1

«Враги» как массовый синдром и механизм социокультурной интеграции

с. 7

Первоначально мой интерес к проблематике «врага» был вызван чисто техническими задачами — необходимостью прояснить для себя, как работают механизмы негативной мобилизации. Социологические исследования «Советский простой человек», которые ведутся уже более 12 лет рабочей группой во ВЦИОМе, показывают, что процессы медленного и длительного институционального разложения советской системы сдерживаются (и отчасти подавляются) особой природой советского человека, сформированного взаимодействием с репрессивными и контролирующими структурами общества и адаптированного к ним. Такой вывод означает, что удобная посылка о «захвате власти» большевиками и установлении «оккупационного» советского режима, очень устраивающая сегодня русских националистов (и в некотором роде либералов, считавших, что можно продолжить русскую сюиту кадетов с прерванного места), неверна, поскольку советский порядок так или иначе воспроизводится по меньшей мере на протяжении жизни полутора поколений. Сегодня уходит из жизни поколение людей, родившихся уже после революции и Гражданской войны. Следовательно, имелись условия согласования повседневных интересов жизнеобеспечения, передачи социального и культурного опыта, основных представлений о реальности, нормах взаимодействия, ценностях и благах, а значит, шли процессы социализации и обучения, включения в общий порядок согласованного существования. Можно сказать, отвлекаясь от множества других обстоятельств, что советский порядок должен был быть признанным населением уже только в силу длительности его существования.

с. 8

Как известно, само по себе насилие (какова бы ни была его природа или интенсивность) не может обеспечить сохранение и воспроизводство репрессивного режима в течение длительного времени. Для этого власть должна получить массовое признание, а население — адаптироваться к условиям, которые задаются существованием подобной системы, т. е. выработать ответные навыки взаимодействия с управляющими органами, психологические и социально-регулятивные механизмы принятия этого режима власти или идентификации с ним. В нашем случае легитимация и внутреннее оправдание советской власти заключались, помимо прочего, в специфическом сочетании культуры страха и надежды, в соединении официального культа героизма и самоотверженности с этикой заложничества, производными которых были повседневные комплексы внутренней зависимости и пассивности, неопределенность и партикуляристская диффузность индивидуальной, личной идентичности, маниловская мечтательность и социальная незрелость (патернализм, подростковые агрессивность и некритичность в отношении к дальним и ближним) и т, п.

Крах социально-экономической организации советской системы, как выяснилось позже, совершенно не означал одновременного распада или даже наступления критического уровня дисфункций других социальных и культурных институтов тоталитарного общества. Несомненно, процессы очевидных изменений идут, но столь же несомненно, что их значительная часть представляет собой реконфигурацию оставшихся институтов, иную композицию социальных групп, при том что сами эти группы и люди, их составляющие, изменились не принципиально. Как свидетельствуют социологические исследования ВЦИОМа последнего десятилетия (в том числе международные сравнительные исследования национальной идентичности других бывших «социалистических» обществ центрально- и восточноевропейских стран), базовые ценности и представления советского человека обладают чрезвычайной устойчивостью. Меняется слой «внешних», оперативных механизмов взаимодействия и средств ориентации, характеризующихся значительным потенциалом адаптации к непосредственным переменам, но фундаментальные структуры базовой социальной личности и, соответственно, формы социальной организации остаются, насколько можно судить, по существу, «советскими»2.

с. 9

Поэтому нам не остается ничего другого, как только изучать, описывать и понимать те социальные и культурные механизмы, которые обеспечивают ретрансляцию наиболее значимых в данном отношении смысловых структур и представлений. И здесь следует обратить внимание прежде всего на чрезвычайно интересный (так врачи говорят об аномальной форме рака) в социологическом смысле социально-антропологический эффект: пластичность социальной природы человека связана не с его продуктивными способностями и готовностью к инновации, а с практическим имморализмом в сочетании с редуцированными традиционалистскими представлениями о социальном мире, организованном по модулю «свои — чужие». В их ряду идеологема «врага» играет особую роль.

Как всякая «ядерная» метафора, методически организующая вокруг основного и самоочевидного представления разноплановые понятийные контексты, семантический комплекс значений «врага» устанавливает функциональные связи между пониманием социального целого («мы»), репрезентативной для этого целого властью и характером человека, входящего в это «мы» (т. е. акцентирует те социальные нормы и ценности, которыми оно конституировано и управляемо); указывает прямо или опосредованно на символические характеристики его прошлого и будущего, ресурсы, партнеров и тому подобные элементы картины социальной реальности. Соответственно, не только структура образов врага, но даже само по себе выдвижение на первый план риторики врага уже может служить симптомом важнейших социальных процессов — массовой консолидации мобилизационного типа, блокировки инновации, консервации архаических представлений и ритуалов.

Мониторинговые исследования динамики массового сознания, проводимые нами во ВЦИОМе, показали становившуюся все более явной после 1994 г. взаимосвязь между высокими самооценками публики, вновь утверждавшейся в своем великом прошлом и необыкновенных национальных достоинствах, и нарастающей ксенофобией и изоляционизмом, невротическим отказом от сравнения себя и других стран, особенно тех, которые считаются «нормальными», т. е. благополучными. Масштабный и продолжительный социально-экономический кризис, свидетельствовавший о внутреннем сопротивлении общества различным усилиям трансформировать государственную экономику в рыночную, повлек за собой не только дискредитацию самих политиков-реформаторов, но и вялую ностальгию, оживление фобий и страхов советского времени, в том числе и разнообразных представлений об угрозах безопасности страны, заговорах против нее и т. п. Как ни слабы были сами по себе эти движения массового сознания, но их было достаточно для разложения «демократической» элиты.

с. 10

Политическая жизнь после 1995 г. медленно и неуклонно упрощалась, теряя нюансы различных групповых мнений и выстраиваясь как конфронтация «Ельцин — Зюганов» (поддержка власти нового или старого образца), которой все в большей мере подчинялись все иные структуры интересов. Так или иначе, но в результате ни один из новых институциональных проектов — парламентаризм, многопартийность, независимый суд, контроль над силовыми структурами и т. п. — не был реализован, хотя и не был полностью забыт. Вторая война в Чечне была почти неизбежной после финансового кризиса 1998 г. — реванш был необходимым условием самосохранения не только для генералов, но и для ревитализации всей управляющей системы общества. Достаточно было возникновения лишь одного, но экстремального фактора угрозы (взрывы в городах), чтобы власть окончательно утратила свои расходящиеся определения новая «демократическая»/старая «коммунистическая» и стала единой — «путинской».

Восстановление па публичной сцене «врага» (не только мятежных «варваров» — бандитов-чеченцев, но и американцев, НАТО и др.), его присутствие в качестве «горизонта» происходящего, стало условием повышения всеобщего массового тонуса в 1999— 2000 гг. Антизападный рессантимент в большой мере способствовал приходу к власти лидеров, вышедших из спецслужб и армии: КГБ, МВД, ВПК и других силовых структур, составлявших костяк милитаризированного советского общества. В 1989 г., в ходе общенациональных исследований общественного мнения, проводимых ВЦИОМ, на вопрос: «Как Вы думаете, есть ли сегодня у нашей страны враги?»— только 13% опрошенных назвали какие-то персонажи или силы (перечислю их в порядке убывания частоты упоминаний — бюрократическая мафия, коммунисты, националисты, русские нацисты, спекулянты, реже — США, НАТО, ЦРУ, еще реже — жители Кавказа, евреи, китайцы, мусульмане и др.). При этом самая большая группа ответов (47%) сводилась к варианту: «Зачем искать врагов, если все беды заключаются в нас самих?» Спустя 10 лет, в 1999— 2002 гг., 65—70% опрошенных уверенно отвечали: да, у России есть враги (и называли: чеченцы, НАТО, исламские фундаменталисты, демократы, Китай и др.). Чем выше уровень ненависти и ущемленной агрессивности (повод мог быть самый разный — бомбардировки Сербии авиацией НАТО, теракты в российских городах, «унижение России» из-за «неправильного судейства» в Солтлейк-Сити, из-за поражения наших футболистов в Японии и проч.), тем выше доверие к президенту, армии и спецслужбам, тем уверенней и оптимистичней чувствует себя российское общество. Шовинистический лозунг «Россия — для русских!», который в начале 90-х гг., еще вызывал известное смущение у большей части опрошенных, сегодня утратил свою скандальность. За последние пять лет число так или иначе поддерживающих его увеличилось в полтора раза: с 43 до 60— 65% (шокированных этим призывом вдвое меньше — 25%). В августе 2002 г., уже после объявления официальной версии гибели АПЛ «Курск», 17% взрослых россиян (а это около 18 млн!) продолжали верить, что катастрофа была результатом вражеской диверсии. Так восстанавливается распадающаяся структура идентичности3.

с. 11

Было бы сильным упрощением для социолога полагать, что активизация роли врага в общественном мнении является результатом навязанной пропаганды, идеологического манипулирования, или, как сейчас говорят, «пиара». Сама уверенность в могуществе подобных технологий представляет собой всего лишь парафраз теории заговора, иное выражение «конспиративного мышления», близкое по типу к идеологеме врага. Абсурдность такой посылки становится очевидной, если перенести ее в контекст развитых демократий, например, в условия британских выборов. Никакая пропаганда не может быть действенной, если она не опирается на определенные ожидания и запросы массового сознания, если она не адекватна уже имеющимся представлениям, легендам, стереотипам понимания происходящего, такого рода мифологическим структурам. Внести нечто совершенно новое в массовое сознание — дело практически безнадежное. Поэтому рост значимости представлений о враге всегда является производным усилий и движений с двух сторон — заинтересованных и относительно рационализированных интерпретаций господствующих элит и аморфных, разнородных массовых взглядов, объяснений, верований, суеверий, символов, традиционных элементов идентификации.

Актуализация образа врага означает, что само общество начинает испытывать сильные социальные напряжения, источники которых с трудом опознаются и рационализируются. Речь в данном случае не идет о конкретных неприятностях или частных действующих лицах — противнике, оппоненте, социально опасном лице, т. е. предсказуемых и понимаемых по своим мотивам действиях. Для того чтобы этот актор стал «врагом», он должен получить ряд генерализованных характеристик: неопределенность и непредсказуемость, асоциальную силу, не знающую каких-либо нормативных или конвенциональных ограничений. При появлении «врага» не работают или отходят на задний план обычные системы позитивных вознаграждений и стимулов взаимодействия: признание общих ценностей, индивидуальных удач и групповых достижений, подчеркивание общих благ и символов. В такой тревожной и неясной ситуации общих страхов, унижения и проч. начинают оживать архаические интегративные механизмы, заставляющие людей сильнее, чем обычно, чувствовать свою близость, солидарность перед лицом реальных или мнимых коллективных опасностей.

с. 12

Я говорю «архаические» потому, что для современного, сложно устроенного, упорядоченного, обладающего значительным ресурсом безопасности и многократными системами внутренней и внешней защиты общества подобные ситуации неспецифичны4. Дело не просто в армии или полиции, а в том, что ни армия, ни полиция не являются сегодня для таких обществ центральными, представительскими институтами, символически обозначающими основные ценности всего целого. В качестве таковых выступают совершенно иные публичные институты: свободный рынок, парламентская или научная дискуссия, искусство как выражение автономной субъективности, спорт или гражданская благотворительность и т. п. Каждый из них дает свою собственную проекцию «современного общества», а набор или композиция этих проекций и служат общей характеристикой данного социума, интегрируемого благодаря всей системе символических коммуникаций и обменов. Напротив, в архаических социумах проблема существования целого непосредственно связана с условиями обеспечения физического выживания и защиты их членов. Поэтому, если мы видим, что силовым структурам придается статус центральных символических институтов социума, то это может означать либо псевдомодерный характер данного общества, имитирующего государственные или социальные формы западного оригинала, либо экстраординарное, экстремальное состояние общества, вызванное введением военного или чрезвычайного положения, крупномасштабными террористическими актами и т. п. особыми обстоятельствами. Длительное сохранение такого состояния в этих обществах грозит радикальной деформацией его основных институтов и ограничением их функций, как это было, например, в 1920-х годах в Италии или несколько позже — в Германии.

с. 13

Эффективность риторики врага означает собственно не «изобретение» факторов угрозы, а лишь актуализацию находящихся в культурном «депо», на периферии общества давних, общеизвестных и «отработанных» представлений, обычно выступающих лишь в качестве средств первичной социализации, мифологических структур массовой идентичности. Поэтому трудности концептуального или аналитического толка связаны с пониманием причин перенесения подобных представлений, играющих важную роль для сохранения низовой и относительно примитивной идентичности, на более высокие уровни организации, их влияния на более сложные социальные взаимодействия, на эволюцию институциональных структур. Иначе говоря, постановку проблемы следовало бы, пусть даже в целях интеллектуального эксперимента, перевернуть: происходит не навязывание «массе» идеологических конструкций «врага», а давление возникающей в определенных условиях «массы» на формы организации общества, подчинение «элиты» менталитету масс (образу морали, принципам солидарности, ценностным мотивациям). Использование идеологемы врага для массовой мобилизации или в целях легитимации социальной системы представляет собой специфический «сброс» институциональной «сложности», блокировку модернизационного развития, плебейское упрощение или уплощение социокультурной организации общества. Вопрос, следовательно, заключается в том, при каких условиях и под влиянием каких обоюдных интересов возникает этот процесс взаимодействия, какова логика его развертывания и затухания, каковы культурные ресурсы и социальные последствия.

Хотя феномены массовой актуализации «врага» в обществах разного типа возникали много раз на протяжении XX в. (мировые войны, этнические чистки, террористические акты и прочее), но наиболее характерны они именно для тоталитарных режимов — от советского коммунизма, итальянского фашизма, германского нацизма и вплоть до режимов типа Саддама Хусейна или иранских аятолл.

^ К ТЕОРИИ ВРАГА

Прежде всего необходимо уточнить, что понимается под «врагом», поскольку обычно сборники материалов такого рода дают скорее иллюстративные описания, нежели определения и типологические построения. Например, основательная коллекция образов врага в военной пропаганде, изданная С. Кином, опирается на такие «архетипы» врага, как «чужой», «агрессор», «варвар», «преступник», «враг бога», «смерть», «достойный противник», «насильник», «мучитель или палач» и проч.5

с. 14

Как бы семантически ни различались те или иные виды образов или топики «врагов», их главная функция — нести представления о том, что является угрозой самому существованию группы (обществу, организации, с которой идентифицирует себя субъект и адресат риторических обращений — автор, читатель или зритель), ее базовым ценностям Смертельная опасность, исходящая от «врага», является важнейшим признаком подобных смысловых или риторических конструкций. Этим «враг» отличается от других, хотя и близких, персонажей символического социального театра — «чужого», «постороннего» или «маргинала».

Маргинал представляет собой самый распространенный среди эстетических и фикциональных конструкций социальный тип действующего. Этот любопытный и часто описываемый в науке персонаж (точнее, набор различных персонажей — от плута до мигранта) интересен тем, что сочетает значения (ценности и нормы) двух групп или миров — того, откуда он пришел, и другого, где он стремится стать «своим», получить признание, освоиться и адаптироваться (что ему не удается до тех пор, покуда он «маргинал», и что составляет собственно тематические коллизии изображения)6. Чужесть маргинала, демонстрация социальной дистанции между своими и не-своими, двумирность и прочие свойства еще не предполагают угрозы для группы «своих» — маргинал здесь всегда заведомо слабее в социальном плане, чем «свои».

От маргинала необходимо отличать «Другого» («иной»), главное назначение которого — служить условием артикуляции позитивных значений «своих», типичных в своих ролевых или статусных определениях. В качестве «Другого» может быть и «свой», но выходящий за рамки «нормы» (ролевых определений взрослости или социальной дееспособности): ребенок, больной или умирающий, старик, робот, собака, лошадь и проч. «Другой» близок к семантике «маргинала», но отличается от него тем, что этот персонаж почти всегда полупосторонний или временный, периодически возникающий актор. Его функция — указать изнутри, т. е. в ценностной перспективе общепринятых значений группы, на культурные границы «мы-группы», зоны «своих», пределы «наших». Способ реализации этой функции заключается в выявлении или разметке характерной неполноты ролевых определений, ценностных конфликтов и норм действия и связанных с этим напряжений в группе.

с. 15

«Чужой» же отмечает внешние границы «своих», пределы понимания и идентичности группы. «Чужим» действующий может быть только по отношению к закрытым группам, куда доступ очень жестко регулируется или просто закрыт; в качестве барьеров могут служить расовые или этнические предрассудки и нормы, накладывающие известные запреты на поведение, этно-конфессиональные границы, социальные барьеры между кастами или сословиями -— короче, любые аскриптивпые или близкие к ним по жесткости социальные определения. Поэтому, хотя при тематизации «чужого» и возникает мотив насилия, он не является здесь ведущим. В конструкциях «чужого» насилие имеет дополнительный или частный характер (что может иногда выражаться как комическое или неадекватное применение насилия), тогда как в образах врага тема насилия становится одной из главных. (Поэтому враг обычно сливается с темой войны или агрессии, что несколько сбивает интерпретаторов.)

Типологически враги могут различаться не только по характеру и масштабам угрозы, которую они несут (погибель души, уничтожение нации, культуры, прошлого или будущего, природы, близких, сверхценной идеи, достоинства и проч.), но и по тому виду авторитета, который отвечает за существование или благополучие группы, противостоит врагу или нейтрализует его действия. Иначе говоря, конкретизация врага предполагает различные корреляции с властью, воплощающей тот или иной институциональный аспект существования группы или сообщества. Сатане соответствует святой или священник, народу — нашествие, военная агрессия, Галилею — Савонарола, врачу — эпидемия и т. п.

От врага можно защититься, укрыться, уйти или победить его. Но в любом случае враг представляет собой апеллятивный фактор, мобилизующий всех членов сообщества к солидарности и сплочению вокруг власти или группового авторитета, который гарантирует условия безопасности и избавления от угрозы уничтожения.

Враги могут подразделяться и по уровню институциональной дифференциации: враги низшего уровня — это враги «прямого действия», их много, и они неразличимы, они эквивалентны массе сообщества. Враги «второго», «третьего» и более высоких уровней — это враги, чьи действия носят опосредованный и институциональный или символический характер. Они представляют собой угрозу либо отдельным социальным институтам, их ресурсам, либо культурным программам или даже символическим структурам группы или сообщества, затрагивающим условия ее воспроизводства в будущем.

с. 16

Чем выше уровень угрозы, тем сложнее и избирательнее поведение врага, тем больше позитивных значений втягивается в его конструкцию. Поэтому враг не только внушает страх, он может быть привлекателен, соблазнителен, по крайней мере, амбивалентен7. Те латентные ценностные значения, которые образуют второй, третий план, «бэкграунд» врага, чаще всего разворачиваются либо в семантике контркультурных явлений, либо в образах предателей и отступников, либо в образах «царства зла», «вражеского мира». Враг, указывая «слабым» или неустойчивым индивидам иные, недопустимые в группе возможности действия и ценности, подрывает внутреннюю дисциплину и верность сообществу, значимость единых норм, целей группы или императивы выживания. В самых сложных случаях враг представляет собой угрозу только тем, кто управляет сообществом, кто регулирует основные сети отношений, кто контролирует доступ к «иному», к запрещенным ресурсам или стратегиям поведения.

Однако любые конкретные формы действия для того, чтобы получить квалификацию в качестве «вражеских», должны восприниматься как символически иллюстративные, пониматься как пример «действия многих», т. е. включать в себя методическое требование неопределенной генерализации и соотнесения с общим контекстом всего социального целого. В этом плане «враг» — способ проявления значений целого, конституции «массы». Другими словами, диагноз «наличия врага» предполагает формирование двойной генерализирующей установки: во-первых, возникает подозритель­ность, недоверие или, правильнее, бдительность как принцип социальной организации, а во-вторых, задается «горизонт» сознания «наши», т. е. социально бескачественное определение массы (своих как«не-врагов»).

^ ПРЕДЫСТОРИЯ «ТОТАЛЬНОГО» ВРАГА

Для традиционного общества категория «враг» имеет довольно устойчивое, конкретное или предметное значение, с трудом отделяемое от семантики «чужого» или «потустороннего», «запредельного», от персонификации хтонических сил. Не случайно,

с. 17

что только в христианстве «враг» получает психологическую и социально-моральную «генерализацию» и становится универсальным символом зла — «врагом рода человеческого». Иначе говоря, до начала процессов массовизации, т. е. до разрушения сословного, закрытого общества и формирования общества массового, проблематика «врага» не получала сколько-нибудь широкого распространения, За исключением церкви, фактически не было такого института, который нуждался бы в соответствующем социальном механизме идентификации и консолидации и был бы в состоянии выработать подобные смысловые представления. Феодальные войны при всей своей жестокости были довольно упорядоченными и ритуализированными периодическими столкновениями; архаические набеги других племен или даже территориальные завоевания, при всем их катастрофическом характере для сообщества, не давали оснований для универсализации представлений о противнике и не меняли общей картины реальности.

Ситуация в этом плане начала меняться лишь в Новое время — с началом формирования массового общества и его специфических интегративных систем — национальной (и «классовой») идеологии. Первый же пример резкой массовизации — период Французской революции — дал и первые образцы генерализованных представлений о «враге», точнее — «враге народа», а также непосредственно связанную с ними практику массовой мобилизации (в духе «Марсельезы» и робеспьеровской риторики «культа высшего Разума») и логически вытекающих из нее массовых репрессий — якобинского террора. «Враги» стали катализатором не только утверждения первого национального мифа, национальной идеологии, но и появления первых эскизов концепции национального государства и его институтов (как представительских, так и репрессивных, или позднее — репродуктивных, необходимых для защиты национальной культуры, языка, школы и т. п.)8.

Разрушение сословного порядка (Старого режима) обернулось возникновением принципиально нового социального состояния — слабо управляемой плазмы массового рессантимента и возмущения, которое не могло быть удержано еще не сформировавшимися, толком не сложившимися институциональными структурами популистской республиканской демократии. Закрепление их могло быть обеспечено только крайне противоречивым в каждой своей точке процессом — выносом «врага» вовне, за пределы «национального сообщества», т. е. развертыванием цепи европейских войн и, соответственно, появлением авторитарного национального лидера. Так миф Наполеона снял проблему внутреннего «врага» (может быть, как всякий авторитаризм Нового времени?), перевел ее в другой план, развернув в виде противостояния Франции — новой национально-государственной формации, республиканской или императорской — и множества ее внешнеполитических противников, ее «исторических» врагов. Демонизация Наполеона была лишь формой освоения разрыва с традиционным обществом.

с. 18

Развитие семантики «врага» на протяжении девятнадцатого века можно считать продуктом процессов массовизации, формирования структур массового общества, прежде всего — бюрократизации различных сфер социальной жизни. И здесь важнейшими социальными институтами стали: армия нового типа (переход от рекрутирования к всеобщей воинской повинности и системе всеобщей мобилизации), ставшая предпосылкой промышленных войн уже XX в.; система массовых политических партий; национальная массовая школа (и достижение к концу века массовой грамотности населения во Франции и Германии)9; появление средств массовой коммуникации (вплоть до миллионных тиражей у некоторых иллюстрированных изданий); промышленное производство и транспортная инфраструктура.

Однако, в отличие от позитивной и систематической рационализации складывающихся или подлежащих генерализации социальных отношений и практик (правовых, психологических, образовательных, технических, медицинских, гигиенических и т. п.), генерализация и распространение представлений о «враге» не были продуктом собственно бюрократических институтов, как это должно было бы быть на первый взгляд. Бюрократические институты, чье функционирование немыслимо без уравнивающего всех процедурного и юридического формализма, непрерывности и последовательности, предполагают ориентацию на стабильность, предсказуемость последствий. Они опираются на позитивные установки в отношении реальности и социальных партнеров, культивируя рациональное отношение к действительности, веру в возможность постепенного и методичного, технологического преобразования ее или улучшения жизни в соответствии с намерениями действующего. Здесь (по внутренним, организационно-функциональным или чисто технологическим причинам) не возникает проблематики разрыва, кризиса, а соответственно, и потребности в акцентировании существования экзистенциального или смертельного оврага».

с. 19

Напротив, подобные представления вырабатывались теми идеологами или лидерами радикальных движений и организаций, которые не имели шансов реализации своих программных целей через легальные институциональные каналы (если они, естественно, предполагали участие в политической конкуренции). Но общественно-политическая ситуация в пореформенной России была именно таковой — и сохранение абсолютизма, и характер патримониальной правительственной бюрократии не допускали никаких возможностей легального политического действия, если не считать таковыми выборы в дворянские собрания и земскую деятельность. Становящееся все более очевидным и значимым влияние этих массовых бюрократических институтов порождает у слабых идеологов склонность к радикализации своих программ, к поиску экстраинституциональных путей к самоутверждению и достижению власти. В определенном смысле конструируемые ими образы всемогущего «врага», пусть даже и скрытого (идея тайного «мирового заговора» или «сговора» власть имущих), становятся отражением осознания все большей значимости проблемы «массы», тотальной правомочности и компетенции формирующихся массовых социальных институтов. Речь идет о появлении не только революционных партий, но и радикально-консервативных образований неопределенного статуса (задолго до «Союза русского народа»), шовинистических аморфных объединений, эксплуатирующих разного рода комплексы, нереалистические надежды или страхи различных депримированных социальных групп.

Появление и выработка символических «врагов» становятся формой партикуляристской реакции на процессы массовизации, вызванные модернизационными изменениями в традиционных обществах. Для наших целей можно очень грубо представить себе эти изменения (в действительности являющиеся крайне сложными и исторически многообразными) как два типа процессов: классическая модернизация (английского или в еще более чистом виде — американского развития) и «традиционализирующая» модернизация (российского, индийского, индонезийского и т. п. развития).

с. 20

Первый тип представляет собой инновационное развитие (рационализацию и универсализацию) определенных аспектов уже сложившихся социальных отношений, их культивирование, рафинирование, «облагораживание» в соответствии с некоторыми идеальными представлениями (как правило, религиозно-философскими) 10. Подчеркну: универсализации в духе буржуазного либерализма подлежат уже существующие «модерные» отношения (своего рода «затравочные кристаллы» модернизации). Это очень важное обстоятельство: социальная (правовая, политическая, моралистическая и проч.) рефлексия — например, американских федералистов — стремится учитывать исторический опыт европейского деспотизма, подавления религиозных и экономических свобод (от римской античности до конца восемнадцатого века). Создавая, проектируя новые институциональные отношения, либерализм XIX в. стремился нейтрализовать возможные негативные последствия гипертрофии любых авторитетов (соответственно, любых социальных групп), выступающих с претензиями на абсолютность своих ценностей и интересов. Поэтому в самой «конституции» общества (его системе взаимных сдержек и противовесов) уже закладывался принцип компромисса, конкуренции, дискуссии, соглашений и т. п., блокирующий идею тотальности «врага», по крайней мере в обычных мирных условиях жизни. И действительно, на протяжении XIX и первой половины XX в. в этих странах в большей или меньшей степени утвердилось понимание «государства» как института, технически обслуживающего нужды «общества». Из силы, стоящей над обществом или «борющейся» с обществом, государство стало институциональной структурой, контролируемой обществом. Само же «общество» (его образец — society, Gesellschaft и т. п.) осознавалось как совокупность разнородных групп, корпораций, образований, индивидов, солидарных друг с другом во многих отношениях. Оно представлялось не иерархически выстроенной пирамидой сословий, не «народом», подчиняющимся, подданным «короне», а «сообществом» (почти по типу «торгового общества», синдиката, союза, конфедерации организаций или научного «сообщества»). Важно, что конституирующие подобный союз ценности и представления носят вполне позитивный характер. (Исходно — это союз свободной аристократии, заключающей то или иное соглашение, хартию, устанавливающей свою конституцию.) Базовые элементы могут прорабатываться и универсализироваться по аналогии с некими идеальными представлениями (в том числе — моделями прошлого или будущего), но всегда они, как минимум, исходят из нормативных определений партнеров как дееспособных, готовых к взаимодействию — таких же, как «мы» — и контролируются ими.

с. 21

В отличие от классической модели, другие типы — «запаздывающая» или «догоняющая», «традиционализирующая» модернизация — проводятся совершенно другими социальными институтами и элитами, другим образом (часто — властно-принудительным), и в других целях. Как правило, ее агенты, ориентируясь на успехи модернизирующихся стран Европы, стремятся «пересадить» ряд социальных феноменов на свою почву, добиться схожего успеха путем направленного заимствования необходимых социальных форм. Это либо все, что связано с армией и войной, либо то, что рассматривается как необходимые факторы реализации имперских амбиций — образование, торговля, наука, транспорт и проч. Этот процесс проходит под контролем властей, при консервации (более или менее удачной) других сфер и систем социальных отношений. То, что составляет суть модернизации первого типа (либерализм, свобода, индивидуализм), здесь рассматривается как угроза существующему порядку и обеспечивающим его структурам и институтам. Поэтому власть или выступает здесь непосредственным агентом модернизации (создает армию нового типа — ориентированную уже на промышленную, массовую войну), или поддерживает соответствующие силы, корпорации и группы, благоприятствует им (дворянское предпринимательство, государственно-зависимая буржуазия, патерналистский капитализм и т. п.).

Массовизация здесь является производным от решения задач не-модерного плана (необходимости форсированной милитаризированной индустриализации, централизации управления, империализма и проч.). Степень массовизации (и сами зоны «массового») могут быть самыми разными (например, в кайзеровской Германии или в императорских России или Японии), но для нас в данном случае важен сам процесс — медленно идущее разложение границ, перегородок между сословиями и традиционными локальными или профессионально-ремесленными сообществами, смешение прежде разделенных групп, а значит — и растущая атомизация общества, появление внесословной или внекорпоративной плазмы (наемных работников, «пролетариата», «разночинцев» и т. п.), объединяемых не только подданством и происхождением, но и все в большей мере по этноконфессиональным или этнонациональным признакам.

Именно в этих случаях в процесс массовизации начинают включаться представления о «враге», потенциальной угрозе для «всех», задающей единство негативной солидарности. Для «догоняющей» или «запаздывающей» модернизации враг начинает играть роль основного механизма интеграции возникающей социальной плазмы, се организации, консолидирования «от противного». В социальном плане это означает особую символическую роль таких институтов, как армия и полиция (особенно — тайная), Армии придаются в этом случае образцовые для других институциональных структур функции. Она не только задает модель базовой «национальной» личности, но и становится важнейшим каналом социальной мобильности, механизмом поддержания иерархического порядка в обществе, распределения престижа и т. п. Точно также и полиция, помимо собственно правоохранительных, наделяется множеством расширенных функций, главной из которых является сохранение и обеспечение всего режима мобилизации. Собственно правовые или правоохранительные (криминологические) задачи отходят на второй план, а на первый выходит репрессивно-идеологическая деятельность — профилактика, надзор, контроль (например, «общественное воспитание», наблюдение над нравами, культурой, досугом, экономическим поведением и т. п.). Суд как институт «правосудия» теряет при этом свое значение и отходит на задний план.

с. 22

Поэтому с большой долей уверенности можно утверждать, что для любой формы «догоняющей» модернизации характерным является дефицит ценностей, особенно таких, которые конституируют частную, индивидуальную, субъективную повседневную и т. п. жизнь. Этот дефицит остро переживается как кризис идентичности культуры, как ее внутренние «разрывы», беспочвенность культурной элиты. Он компенсируется либо утопиями «нового общества» и человека (страна квалифицируется как «молодая», «небывалая», «страна-подросток»), либо возвращением к «традиции», национальным «возрождением», консервативной защитой отечества, веры, морали и т. п. Чаще обе версии как-то сочетаются и переплетаются друг с другом или представляют собой фазы легитимации режима — от утопии нового к утопии прошлого. Но в любом случае «догоняющая» модернизация предполагает либо авторитарные, либо тоталитарные типы социальной организации общества. Комплекс национальной или социальной неполноценности (невротический кризис идентичности) компенсируется агрессивностью и демонстративной (внешнеполитической), и социально-репрессивной, ориентированной на поиск внутренних врагов. Отсюда — повышенное значение защитно-оборонных рефлексов, распространенность доносительства и бдительности.

Глубоко традиционалистскому способу разделения социальной реальности по принципу «своих» и «чужих», фундаментальному для любых отношений в архаике, подчиняются любые другие типы социальных действий — от моральных представлений (двойная племенная или трайболистская этика для «своих» и для всех прочих) до профессиональных или правовых отношений. Такая система способствует не просто консервации образов врага, но известной его сакрализации (демонизации), превращения в основные механизмы поддержания сегрегированной или дихотомической реальности. Уже только само это деление означает, что вводятся или удерживаются формы подавления обобщенных позитивных систем гратификации, универсальных ценностей.

с. 23

Сохранение старого порядка (сословного строя), а соответственно, жестких критериев оценки и отношения к людям по принципу «благородства», статусной принадлежности и возможностей (профессиональной занятости, доходов и проч.) означает ограничение, и часто репрессивное, социальной мобильности — как вертикальной (общественной, политической или предпринимательской карьеры), так и горизонтальной (свободы перемещения и выезда и проч.). Вместо признания личного достижения, личного успеха и индивидуальных способностей — прежде всего, готовности к интенсивной и методической работе, самодисциплине — и прочих базовых принципов модерности, в традиционалистском социуме на первом месте стоят аскриптивные признаки сословного статуса («благородства»), корпоративной морали, предписанных форм занятий и т. п.11

Поэтому разложение этой структуры организации социума — и главное, существующих в головах людей нормативных представлений о сословно-иерархической природе человека — сопровождается, во-первых, чувством нарастания анархии, во-вторых, усилением значений «Запада» как обобщенного представления «анти-мы», чужого или враждебного России. «Россия» формируется, в свою очередь, именно как антитеза «Западу» — конструируются значения «особого пути», «самобытности», «русскости», «соборности» и проч.

Национальное самосознание («национальная культура») утверждается и развивается по мере массовизации российского общества и включения в понятие «общество» все новых и новых социальных или сословных категорий, именно в модусе негативного отношения к «современному» как «чужому», «враждебному», «западному». Сакрализированный и генерализованный до неопределенности «враг» становится доминирующим фактором конституции русского имперского (и одновремено — этнонационального) партикуляристского сознания, культуры. Разумеется, этот процесс, подталкиваемый институциональным влиянием военной реформы, переходом к мобилизационной системе, идет довольно медленно и ускоряется лишь в ситуациях войн или военно-колониальных действий (на Балканах, в Средней Азии, позднее — на Дальнем Востоке войной с Японией), первых массовых еврейских погромов, революции, но главное, конечно, в ходе Первой мировой войны.

с. 24

^ «БЕСЫ» ДОСТОЕВСКОГО И ЭТИКА РЕВОЛЮЦИОННОГО НИГИЛИЗМА

Достоевский одним из первых в России постарался понять своеобразие этих процессов и оценить последствия массовизации. В отличие от многих современных ему авторов романов о «нигилистах», «социалистах» и «революционерах», он смог соединить в «Бесах» разные тематические линии актуальных событий пореформенной России. По сути дела, предвосхищая позднейшие социально-психологические разработки тоталитаризма12, он постарался смоделировать возникновение и развитие нескольких проблемных узлов: а) генезис революционного организатора, провокатора и неформального лидера, травматический опыт его социализации; б) ресурсы и типы солидарности в тайных организациях; в) процесс провокации, течение социального кризиса в условиях провинциальной традиционалистской среды; г) идеологию и функцию «врага» и насилия как организационных принципов массового общества; д) моральные аспекты «нигилизма» как «низости», массовости, беспочвенности, ущемленности. Разумеется, этим не исчерпывается содержание романа, да и рассмотреть все интересующие нас моменты нет возможности в настоящей статье. Проследим лишь наиболее важные для основной темы нашего социологического анализа.

Если переложить, переинтерпретировать образы романа в категориях социологии, то мы получим следующую картину. Глубокая провинция. Бессобытийная скука. Рутина всех повседневных отношений, от хозяйственных до семейных. «Общество», представленное в виде карикатуры — привычно придурковатых, необразованных, небогатых чиновников и помещиков, обедневших после реформы, подлежит попечительскому надзору губернатора и полицейских. Делом (профессией, предпринимательством, службой и т. п.) заняты лишь мелкие фигуры второго ряда, никаким человеческим достоинством не наделенные. Основные герои маются в поисках самоопределения и занятий. Около них болтаются великовозрастные юноши разного чина, побывавшие за границей и оттуда взглянувшие на российскую жизнь, сравнившие ее с тамошней и потому загрустившие. Никаких шансов. Сознание необходимости и даже неизбежности модернизации страны сталкивается с явным пониманием социальной и интеллектуальной недееспособности верхних классов общества, в первую очередь — правительственной бюрократии и аристократии, неадекватно оценивающих происходящее, сопротивляющихся любому политическому действию. Именно безделье и упорная косность тех, кто должен представлять общественное целое, дискредитировали социальный порядок в глазах национально-романтически настроенной молодежи. Апатия и пассивность, неразвитость гражданского общества, его глубокая и спесивая провинциальность провоцировали у полуобразованной, внешне затронутой европеизацией молодежи склонность к разного рода авантюрам и анархическим прожектам.

с. 25

Именно здесь и возникла та новая плазма (деклассированной, разночинской, интеллигентской) «массы», угрозу которой и пытался осмыслить Достоевский. «Масса», т. е. специфическое социальное состояние, не тождественна «народу», «низам», мещанству и прочему, поскольку порядок и уклад жизни этих сословий диктуется традиционными предписаниями и нормами. «Масса» в данном случае структурируется лишь негативным отторжением от «властей» и отчуждением, дистанцированием от «народа» и удерживается лишь сознанием «врага» («правительства», «чужести» социального порядка, «Запада» и проч.). Порождающим началом становится здесь именно отталкивание, дистанцирование, негативная идентификация, хотя сами по себе фокусы «негативного» могут быть самыми различными и сменять друг друга — от российской отсталости (соответственно, культа позитивизма и «европейскости» как «современности») до дряхлеющей, мещанской Европы (и России как хранительницы нравственного, национального, живого и проч.).

Наиболее интересной для нас становится модель нигилистической личности — младшего Верховенского. Структура такой личности определена рессентиментными комплексами и социализационными травмами: ребенок поставлен в условия сильнейшего диссонанса между театральным западническим идеализмом отца и тем, что тот — приживал у богатой помещицы, бездельник и краснобай, трусливый добряк и эгоист, он фактически брошен родителями, должен самостоятельно адаптироваться к холодному и жесткому, лишенному «сантиментов» порядку вещей, диктуемому чужими людьми. Травма изживается резкой ценностной девальвацией, самоутверждением через унижение других, имеющим отчасти садомазохистский характер, цинизмом и компенсаторным комплексом власти, потребностью в игровой провокации, втягивании других в преступление и удовольствием от переживаний вины другими, моральных мучений жертв интриг и т. п.

с. 26

Подобный лидер, приходящий к власти, может создать вокруг себя сеть социальных отношений, скрепленных не только надеждой и романтическими идеалами, но и репрессиями, взаимным страхом и круговой порукой. «Высшее благо» — неопределенное счастье и благополучие большинства (в пределе — всего народа или даже человечества), отодвинутое в предвосхищаемое будущее, ста­новится источником разрешительных санкций на насилие и преступление в настоящем, которые тем самым получают инструментальный, а не ценностный характер. Чувство вины, которое может (должно) возникать у членов тайной террористической организации, перверсивным образом трансформируется в чувство жертвы (т. е. людей, сознательно вынужденных брать на себя черную и неблагодарную работу революционного насилия, жертвующих своей совестью, человеческими чувствами доброты, милосердия и проч., — можно вспомнить здесь характерные позднейшие рассуждения партийных вождей о том, что революции не делаются в «белых перчатках»), А из этого сознания обрекающих себя на подобную роль возникает и чувство избранничества, «гордыня», сознание своего превосходства над окружающими, освобождающее от любой ответственности и утверждающее человека в собственной значительности по мере успеха дела.

Сознание «избранничества» и «жертвенности» растет и укрепляется по мере усиления становящегося все более отвлеченным и теоретически-абстрактным представления о правительстве как «враге», его демонизации, наделения свойствами и характеристиками «первоначала» или «первопричины» общественных бед и несчастий, Это становится техническим обоснованием индивидуального или персонально направленного террора — в противном случае эта тактика выглядит совершенно иррациональной. Так «сила» через некоторые сомнительные итерации рассуждения превращается в оправдание любых действий и обоснование последующего террора13. Такая структура социальной организации окажется, конечно, разрушительной по отношению к традиционным институтам, конвенциям и моральным установлениям, но в то же время дает совершенно новый ресурс — свободу неконвенциональных средств действия, имморализм, решительность в достижении целей. Такой лидер не связан никакими «лояльностями» в отношении к членам группы, используя их для утверждения своего статуса, усиления влияния и т. п. В принципе, подобные структуры не создают модерных сообществ, но разрушают существующие.

с. 27

Достоевский явно переоценивал силу и, соответственно, угрозу, идущую от социалистов или анархистов. Это, впрочем, было свойственно и российскому правительству, испытывавшему совершенно неадекватный страх перед «конспиративной организацией» политических авантюристов, и самим «революционерам», точно так же самодовольно преувеличивавшим свою роль и значение. Дело не просто во взаимном невежестве разных социальных акторов в тогдашней России, являвшемся производным от неразвитости структуры публичности, в низком уровне рефлексии, ее подцензурности. Дело во взаимной «заинтересованности», потребности в наличии «врага», проявляемой и властями, и полуобразованным сообществом, публикой, массой, в том, что «враг» становится источником и принципом организации представлений о национальном обществе и его развитии. «Враг» здесь — и социалисты, и масоны, и Европа, и евреи с поляками и т. п. «Враг» как «горизонт» текущих процессов блокирует саму возможность компромисса, взаимодействия, процедурно-переговорного процесса или парламентского решения принципиальных вопросов.

с. 28

Подобная конфронтация до определенного момента служила средством консервации модернизирующегося (таким образом) общества, но только до момента еще более общего противостояния — Первой мировой войны14. Институциональная система российского общества развалилась во время войны без участия «революционеров». Дело не в самих революционерах — «потрясователях и ниспровергателях», как их называл Н. Лесков, а в том, что они обратили внимание образованного общества на негативный характер взаимосвязей между массовизацией (которая совершенно не идентична феноменам люмпенизации, пролетаризации, как можно было бы думать) и социальной организацией, построенной по принципу «родовых заслуг» перед властью как единственным источником социально-политического признания. Как только аристократия (и зависимая от нее власть) теряет свой социальный, моральный и культурный авторитет в обществе, социальная структура начинает работать как «понижающий трансформатор», подавляя импульсы к развитию, достижению, социальному идеализму. С этого момента все целое оказывается крайне непрочным, поскольку интеграция обеспечивается только инерцией существования и механизмами систематического ценностного снижения человеческих качеств «базовой личности».

Такая социальная система, в отличие от современного капитализма, т. е. модернизации первого типа, может существовать только как репрессивная структура, но вместе с тем — легитимизирующая насилие, делающая его апологию базовым антропологическим принципом.

с. 29

Анализ Достоевского социально-антропологических механизмов интеграции «нового человека» — взаимосвязи нигилистического «бесчестия»15 («единства в подлости»), эксплуатации утопического романтизма, практика устрашения и криминально-политического заложничества, возможная только при слабости или пассивности гражданского общества, т. е. при отсутствии системы институциональных посредников, и сегодня вполне сохраняет свое значение. Возникновение всех известных тоталитарных режимов было возможно только в условиях ослабленности недифференцированного общества, при использовании силовых провокаций как основы авторитета новых движений или новых форм социальной организации, декларативном антитрадиционализме и т. п. Разложение старого порядка и массовизация (которую он не совсем адекватно расценивал как аномическое или циническое «бесчестие») могли быть, по его убеждению, компенсированы лишь реставрацией социально-органического единства православной власти и «народа» — не меньшей фикции «массы», чем «нравственная» патерналистская власть и «одряхлевший», «мещанский» Запад — «чужая цивилизация современности». Прослеживаемая Достоевским идеологическая связь симметричных «врагов» (являющихся искаженными проекциями друг друга): «угрозы с Запада» и консервативной утопии русского православного фундаментализма — стала этноконфессиональной почвой для формирования русского национального самосознания, У Достоевского эти драмы были чем-то вроде лабораторных испытаний, экспериментальным «проигрыванием» возможных ролевых и социальных коллизий. Реальные изменения захватили центральные институциональные структуры только во время и после Первой мировой войны, в России раньше, в Европе несколько позже (в двадцатые—тридцатые годы).

Идея массовой мобилизации (национальной, этноконфессиональной или социально-классовой), консолидации «от противного» в экстремальных обстоятельствах могла быть уравновешенной только идеей политического действия (участия, убеждения, конкуренции, ответственности)16, Однако это явление присуще только интенсивно модернизирующимся обществам первого типа. Именно здесь лежит точка бифуркации процессов массовизации. Не случайно поэтому становление системы легальных политических партий и появление радикальных организаций (социалистических, анархических, террористических, антисемитских17 и других) приходится примерно на одно и то же время — 1870-е гг.

с. 30

На появление идеологических систем, подготавливающих массовую этническую мобилизацию (идеология пандвижений — пангерманизма, панславизма, антисемитизма), указывает X. Арендт в своих «Истоках тоталитаризма» и подробно разбирает его18. Она подчеркивает, что «враждебность к государству как институту пронизывает теории всех пандвижений»19, и связывает резкое усиление влияния «утрированного племенного сознания» («эмоционального горючего пандвижений»)20 с кризисом партийных систем в Европе после Первой мировой войны: «враждебность пандвижений к партийной системе потребовала практического воплощения, когда после Первой мировой войны эта партийная система перестала работать и классовая система европейского общества развалилась под тяжестью все прибывающих масс, совершенно деклассированных ходом событий. Тогда на передний план вышли уже не просто пандвижения, но их тоталитарные преемники, которые за несколько лет определили политику всех других партий настолько, что те стали либо антифашистами, либо противобольшевистскими, либо теми и другими»21.

с. 31

После Первой мировой войны, собственно, и начинается концептуализация функции «врага». «Враг» утверждается в качестве условия новых форм (тотальной) политической консолидации (например, у К. Шмитта), и как важнейший элемент негативной идентификации, играющий ведущую роль при формировании тоталитарных движений (например, у Ф. Боркенау).

^ ТОТАЛЬНЫЙ «ВРАГ» КАК ПРИНЦИП

ПОЛИТИЧЕСКОЙ ОРГАНИЗАЦИИ

В КОНЦЕПЦИИ КАРЛА ШМИТТА

В своей знаменитой статье «Понятие политического», много раз переиздававшейся им и дорабатывавшейся22, Шмитт отталкивается от дефиниции врага у Гегеля, подчеркивавшего, что за признанием врага стоит потенция «нравственного отрицания чужого» в его «не-непосредственной и живой тотальности». Способность к борьбе с

с. 32

врагом (который в этом плане может быть только врагом какого-то надличного целого, т. е. определенного народа) лишена каких-либо субъективных или частных моментов, аффектов, пристрастий. Это «свободная и безличная ненависть», задающая, конституирующая, вызывающая к жизни объективное социальное целое. В определенном плане такой подход к трактовке природы социальных образований противостоит позициям сторонников критического рационализма, позитивистов или неокантианцев, «идеально-типическому» подходу понимающей социологии или политологии. Их методология настаивает на требованиях интеллектуальной ответственности, проверяемости, корректности интерпретации. В отличие от них, Шмитт продолжает романтическую традицию ценностного постулирования, децизионизма, «холизма». Диалектическая игра единичного и целого (нации, класса и проч.) оказывается крайне важной для всех позднейших гегельянцев, противников буржуазного индивидуалистического либерализма23. Все они — от марксистов («Гегель пропутешествовал через Карла Маркса к Ленину и далее в Москву»24) до философов «консервативной революции», апологетов национального социал-органицизма — пытались дать более рафинированную, в сравнении с национал-социализмом, версию борьбы наций.

Для Шмитта «враг» становится предпосылкой политического самосознания и консолидации (естественно, как органического целого). «Политическое мышление и политический инстинкт теоретически и практически подтверждают себя в способности различать друга и врага. Высшие точки большой политики суть одновременно те мгновения, когда враг в конкретной четкости прозревается как враг» (с. 61).

с. 33

Это и призывы Клейста к убийству французов (риторически повторенные И. Эренбургом), и уничтожающие выпады Ленина против капитализма, и проч., и проч. Поэтому он расценивал «врага» только как предельное коллективное представление, как «общественного врага», как «противостоящую общность людей»: «Специфически политическое различение, к которому можно свести политические действия и мотивы, — это различение друга и врага...» (с. 40). Смысл этого определения состоит в том, чтобы обозначить предельную степень интенсивности социальной ассоциации или диссоциации, вне зависимости от содержания мотивов действия, Шмитт тем самым снимает вопрос об особой предметной области или системе отношений, которые можно назвать «сферой политики», как это принято в политических концепциях либерализма. Функциональная роль категории «враг» не связана с какими-либо привходящими значениями. Здесь не важны или второстепенны любые другие характеристики оппонента — экономические, моральные, эстетические и прочие. «Враг — предельно иной, с ним невозможны частные соглашения, нет посредующих всеобщих норм, невозможен суд третьих инстанций». Этим он отличается от любого конкретного противника или оппонента частного человека или отдельной группы. «Враг — не конкурент и не противник в общем смысле. Враг — также не частный противник, ненавидимый в силу чувства антипатии. ...Враг может быть (по своей реальной возможности) только
  1   2   3

Ваша оценка этого документа будет первой.
Ваша оценка:

Похожие:

Гудков Л. Идеологема врага. «Враги» как массовый синдром и механизм социокультурной интеграции // Образ врага icon Задачи: Виды клеща, чтобы «знать врага в лицо». Изучить места их наибольшего скопления и условия

Гудков Л. Идеологема врага. «Враги» как массовый синдром и механизм социокультурной интеграции // Образ врага icon Рекомендации родителям по профилактике плоскостопия Нет друга, равного здоровью. Нет врага, равного

Гудков Л. Идеологема врага. «Враги» как массовый синдром и механизм социокультурной интеграции // Образ врага icon 2 Человек как результат биологической и социокультурной эволюции

Гудков Л. Идеологема врага. «Враги» как массовый синдром и механизм социокультурной интеграции // Образ врага icon Является формирование представлений о мире как социокультурной реальности, взаимосвязи и взаимодействии

Гудков Л. Идеологема врага. «Враги» как массовый синдром и механизм социокультурной интеграции // Образ врага icon Дополнительное образование как путь интеграции детей с овз в окружающее общество

Гудков Л. Идеологема врага. «Враги» как массовый синдром и механизм социокультурной интеграции // Образ врага icon Использование интеграции содержания предметов естественнонаучного цикла как фактор развивающего обучения

Гудков Л. Идеологема врага. «Враги» как массовый синдром и механизм социокультурной интеграции // Образ врага icon Синдром длительного сдавления (синоним: травматический токсикоз, синдром раздавливания, синдром размозжения,

Гудков Л. Идеологема врага. «Враги» как массовый синдром и механизм социокультурной интеграции // Образ врага icon Темы: «Синдромы расстройства сознания» «Астенический синдром. Гипертензионный синдром» «Синдром задержки

Гудков Л. Идеологема врага. «Враги» как массовый синдром и механизм социокультурной интеграции // Образ врага icon 1 Этиология 2 Классификация 3 Клиническая картина 4 Лечение
Синдром Туре́тта (болезнь Туретта, синдром Жиль де ла Туретта) — генетически обусловленное расстройство...
Гудков Л. Идеологема врага. «Враги» как массовый синдром и механизм социокультурной интеграции // Образ врага icon Перцевая ирина Валерьевна организационно-методическая работа как механизм совершенствования управления

Разместите кнопку на своём сайте:
Медицина


База данных защищена авторским правом ©MedZnate 2000-2016
allo, dekanat, ansya, kenam
обратиться к администрации | правообладателям | пользователям
Медицина